Иван Усачев философствовал, мечтал, объяснял себе, примеривался к будущему: ему было трудно вспоминать — слишком долго убивал он в себе прошлое, все, что вызывало боль — думы о матери, теперь уже умершей, о жене, вышедшей замуж за другого, о друзьях, ставших по преимуществу добропорядочными слугами властвующего монарха. Он долго убивал в себе память, убивал и убил. Осталось настоящее, которое было похоже на жизнь, но было ли жизнью, он и сам не знал. Остались идеи, мечты, надежды… Из такого настоящего было трудно, порой просто невозможно представить будущее в картинах живых и реальных, оно виделось сплошь из слов и теории, плакатно-лубочным, но невозможно красивым, именно таким, ради которого стоило бороться и страдать.
Алексеев, не остывший еще от митингов и забастовок, от речей и дружеских объятий, был здесь, в камере, в мыслях и бедах Усачева, и там, на улицах Петрограда, в классовых схватках, в борьбе. Он не по рассказам, книгам и газетам знал, что сейчас творится в городе, знал, что вот-вот рванет пламя до самых небес и разнесет в куски все ненавистное, что возводилось кирпич к кирпичу сотни лет: и эту тюрьму, и эту камеру. Тогда он приведет Усачева к своим друзьям…
Но тут за стеной, где лежал Орлов и где целые сутки стояла тишина, снова раздался кашель. Нет, не кашель, а долгий и жуткий стон, скорее — крик… Тишина — и снова крик. Так десять минут, двадцать. Усачев с Алексеевым замерли. Было ясно: человек расстается с жизнью, расстается трудно…
Вскоре крики оборвались.
А еще через несколько минут ни с того ни с сего вошел надзиратель и равнодушно сказал:
— Помёр тридцать восьмой. Беркулез…
И вышел.
Все остальное произошло, казалось, в одно мгновение…
Усачев некоторое время сидел оцепенело, молча. Потом сказал:
— Нет, так нельзя… Он был революционер. Его убили. Люди должны знать… Прошу вас, — обратился он к Алексееву, — поддержите меня минутку, я скажу речь… Встаньте вот так… — Усачев прислонился к стене, уперся руками в свои колени. — А я на спину…
Несколько секунд — и он взгромоздился на Алексеева, ухватился за решетку оконца под потолком, ударом кулака вышиб матовое стекло, закричал:
— Товарищи! Друзья! Слушайте!.. В тридцать восьмой камере только что умер политический Орлов… Он страдал в тюрьмах двенадцать лет. Его мучили — и он был сломлен. Но лишь на момент. Он снова встал в ряды борцов, и тогда его заморили, заморозили… Его убили!.. В этот час…
Но Алексеев уже не слышал, что говорил Усачев. В камеру влетели три надзирателя. Один из них выдернул Алексеева из-под ног Усачева, и тот всем весом своего громадного тела закинулся навзничь со всей высоты, на которой находился, грохнулся головой о каменный пол, несколько раз дернулся и затих. Из его ушей, из носа, изо рта побежали струнки крови…
Надзиратели заколотились около тела Усачева, зашептались. Потом один куда-то убежал, вернулся с рогожей. Усачева завернули в нее и тихо, по-воровски унесли.
Алексеев же сидел на полу в углу и никак не мог понять, что случившееся — правда, а не сон. Ивана Усачева больше нет!.. Человека, который еще несколько минут назад говорил, мечтал, смеялся, думал о будущем, — нет… Осталась только лужица крови посреди камеры. Сейчас вернется надзиратель, замоет ее, мокрое пятно высохнет, и никто не узнает о том, какая трагедия разыгралась в этой тесной камерке…
Стучат слева, сверху… Хотят спросить о чем-то… Но как ответить? Был шанс в прошлом феврале, в «Крестах» обучиться тюремной азбуке, да прошляпил.
Алексеев встал на раковину умывальника, подпрыгнул, ухватился за деревянный переплет оконца, подтянулся к нему по скошенному подоконнику и выглянул. Перед ним прямо, слева, справа и вверх было видно одно и то же — серые стены со множеством, будто пчелиные соты, крошечных окошек, тускло блестевших в угасавшем вечернем свете своими матовыми бельмами. Внизу, в квадратном дворе, на его середине, стояла толпа арестантов, которых куда-то пытались угнать несколько надзирателей, но узники сопротивлялись. Их лица были обращены в сторону Алексеева. И тогда он закричал:
— Товарищи! С вами только что говорил большевик Иван Петрович Усачев… Его уже нет, он убит… Убит надзирателями!.. Так не может больше продолжаться! Мы должны бороться, протестовать. Призываю…
Снова вбежали те же надзиратели и с ними толстый офицер, легко, будто налипший осенний лист, оторвали Алексеева от решетки, зажали рот.
— В карцер! — скомандовал офицер.
Алексеева снова повели вниз по знакомым балконам, лестницам, коридорам. Надзиратель, напрягаясь, открыл тяжелую, будто в банковском сейфе, дверь карцера. Алексеев получил несильный подзатыльник, широко шагнул в темноту — и дверь затворилась.
Вот это и была темнота, о которой рассказывал Усачев — полная, кромешная. Что впереди, что справа, слева? Не видно. Смрад стоял, будто в выгребной яме. В животе начались спазмы… Алексеева стошнило, потом еще, еще, выворачивало наизнанку. Обессиленный, он прислонился к двери, не решаясь присесть. Жарко, душно… Он чувствовал, что ему не хватает воздуха, что он начинает задыхаться…