Трокай был крепостью совершенно неприступной, жил в ней Василий в полной безопасности, однако все чаще и чаще поднимался на донжон: с главной, почти сорокасаженной башни далеко было видно окрест, верилось, что золоченые шеломчики московских соборов даже можно рассмотреть, будь когда погода посолнечнее да поустойчивее. Но погода почти всегда была пасмурной, часы яркого солнцестояния были редки и быстротечны.
Через несколько месяцев Витовт небольшую поблажку дал: перевел к Василию в крепость Данилу и подарил им обоим по объезженной верховой лошади. Особенно хорош был рыжий жеребец Василия. В лучах солнца шерсть его брызгала золотыми искрами, на лбу была звездочка с тонкой проточиной — словно капнули ему молочко, которое чуть стекло к носу и затерялось в шерстке, как ручеек в песке. Был жеребец горяч и вынослив, и резок — под атласной кожей играли мускулы на шее, бугрились на плечах, а ноги так и гудели силой. Василий любовно и старательно подседлывал его, посылал с места в карьер, останавливал на полном скаку. И само общение с конем доставляло много радости, а еще потому, наверное, столь много и охотно проводил время Василий на конюшне и верховых прогулках, что помогал высококровный рыжий переносить разлуку с незабвенным и несравненным Голубем.
Под Бяконтовым конь был поплоше, хотя тоже нарядный — караковый. Когда они выезжали на прогулки в окрестности монастыря, рыжий косил взглядом на бяконтовского коня — сначала вопросительно (мол, что же отстаешь, мол, айда скорее!), а потом уж, очевидно, с презрением, замечая, как трудно дышит караковый его попутчик, как натужно мотает головой.
Данила сорвал кустик полынка, протянул Василию:
— Положи под мышку, подвяжи, чтобы не потерять.
— А что, Иван Купала нынче? — понял Василий и охотно пристроил душистую и мягкую кисточку полынка под рубахой: известное дело, она предохраняет от всяких чар и колдовстве.
Данила тоже обезопасил свою судьбу полынком, ехал сзади Василия и напевал:
Оба они уже знали, что здесь, в Литве, люди верят, будто в ночь перед Иваном Купалой ведьмы высасывают молоко у коров; чтобы избавиться от этой напасти, втыкают в углы хлева веточки ласточьего зелья, над дверями вешают убитую сороку и прибивают крест-накрест кусочки восковой свечки. А в Переяславле, помнится, в этот день всегда бежали купаться в чистое озеро Плещеево, рыбаки начинали в Ивановскую ночь — с двадцать третьего на двадцать четвертое июня — ловить известную всему свету нежнейшим вкусом своим переяславскую селедку.
Все чаще вспоминался дом. Василий снова подумывал о побеге, но с Данилой заговорить об этом не решался.
В Сарае Тебриз сказал как-то: «У нас тут степь, открыто, все видно, хорошо и красиво. А у вас на Руси леса, в них темно и страшно». Но нет, вовсе не так! Это в голой степи страшно, а в лесу от любого ворога схорониться можно, все такое знакомое и родное — ложбины, перелески, оврага, березка и ель, петлявые речушки, заросшие рогозом озера…
Объявился снова Киприан — заехал, как он сам объяснил, проститься перед дальней дорогой в Византию. О том о сем речь вел, ненароком будто бы обмолвился, что дядя княжича Владимир Андреевич Серпуховской на дочери Ольгерда женат. Василий сделал вид, что не понимает намека. Киприан в открытую пошел:
— Не только Витовту родство с Москвою нужно, но и тебе в равной мере. А Софья-то такая справная девка стала, увидишь — не узнаешь ее.
— Но она же ведь нерусь!
— Эк, научился чему от батюшки своего! Апостол Павел учил нас, что несть ни иудея, ни эллина.
— А Спаситель наш Иисус Христос? Он чему учил? Блаженный отец Сергий говорил…
— Значит, не от батюшки своего, а от игумена перенял ты словеса, истинный смысл которых не каждому дано постигнуть. Да, только в единой вере христианской смогут все народы жить в мире и братстве. Ныне гимны о мире не встречают сочувствия в опустошенных людских сердцах, но в глубинах жизни народной, переполненных страданиями и печалями, нет места ненависти и вражде даже к иноплеменникам. Не народы враждуют, но цари. В сердце народном таится стремление к правде и свету, помочь ему в этом стремлении — долг каждого правителя, большого и малого, и твой тоже долг, княжич, будущий великий государь!
— Вот когда буду государем, тогда и поговорим! — закончил разговор Василий и думал, что расплевался навсегда с Киприаном, но тот слишком терпелив и проницателен был, чтобы дать сердцу возобладать над разумом.
— Верно, верно, Василий Дмитриевич, давно уж понял я, что державным умом своим ты дальше предков своих пойдешь. — Добавил с лукавством: — Хоть в Царьград я отбываю, однако все одно под рукой у тебя буду. Понадоблюсь вдруг — дай знать.
Понадобился Киприан княжичу даже раньше, чем можно было предполагать: еще и Киев не успел проехать митрополит, как вернули его в Литву гонцы Витовта.