— Куда вы его?
— Озими сеять.
— Какой же он сеятель?
Парни не ответили, только улыбались застенчиво. Лысая стариковская голова безвольно моталась на тонкой шее, отчего длинная, но редкая, словно исхлестанный веник, бороденка трепыхалась, будто жила отдельно от хозяина. Посконную, заплатанную многажды рубаху распирали в разные стороны острые мослы, и казалось, только одной рубахой они и удерживаются от рассыпания. Было тепло и влажно, а старик разобут в ветхие, как он сам, чиненые-перечиненые, в кожаных союзках и заплатках валенки. Ноги он переставлял, разворачиваясь всем телом; а руки так залубенели в морщинах, что и не корчились, зерна просыпались сквозь его пальцы, которые он не мог ни в кулак собрать, ни ковшичком согнуть. Один парень сыпал из берестяного короба зерна, второй поддерживал старика, а третий тряс его корявую и немощную длань, приговаривая:
— Посей ты, дедушка, первую горсточку на твое пращурово счастье, на наше бездолье!
— Ох нам! Чур меня! — добавляли другие.
Знал, конечно, Василий, что хлеб на Руси всему голова, что посев и жатва — основа счастья и самой жизни русской, на матушку-рожь да на батюшку-овес вся надежда, а бед и напастей на них столько, что не перечесть всех и никак не избежать. Может хлебушко от ранних морозов позябнуть на корню, от лютого холода вымерзнуть в малоснежную зиму, может осенью дождь намочить землю, да вдруг сорвется сухой бесснежный мороз, зерно покроется ледком да и сопреет. Может сгнить хлеб на корню, залившись дождем, а может подняться и вызреть золотым зерном, да вдруг исколотит его град, может напасть летучая мошка, подобраться ползучий червь — поедят они хлеб в зерне и наливах. Вот и суши мозги, мужичок, думай, как оборонить свой урожай. Помнил Василий, что в деревнях русские крестьяне, веря в приметы, хватаясь за свой обычай, клали в сусек, где хранился старый хлеб, благовещенскую просфору, чтобы нового больше прибыло, что бабы в день сева не вздували нового огня, но вот чтобы мужики принуждали баб своих на зеленях валяться — об этом не слыхивал, а когда увидел, возмутился, велел схватить мужика-изверга да кнута ему всыпать. Баба сама взмолилась:
— Не загуби, князь, ради самого истинного Бога, не дай голодной смертью всем нам хизнуть.
И тут узнал с изумлением княжич, что поваляется баба на жниве и отдаст ей силу на пест, на молотило, на кривое веретено.
И то было дивно не только Василию, но и Даниле тоже, как бабы и девки коровью смерть опахиванием изгоняли. Совершенно случайно глухой ночью, отойдя далеко от места ночлега обоза, княжич с боярином оказались тайными свидетелями этого древнего действа. Шли три нагие молодки, укрытые только распущенными волосами, с зажженной восковой свечой и ручной кадильницей, курившейся ладаном, и пели громко с большой верой в колдовскую силу слов, которые хранит народная память с незапамятных времен:
Следом бабы шли: одна соху везла, вторая держала за рогачки, третья верхом на помеле ехала, а прочие несли за ними заслон печной, кочергу, чапельник-сковородник, косу, серп и кнут — стучали, хлопали, чтоб коровью смерть изгнать.
Странно это было, даже страшновато: от наготы женских тел, смутно белеющих в темноте, от неверных пляшущих огоньков и подсвеченного ими клубящегося дыма из кадильницы, от резких горловых голосов, заклинающих неведомую черную силу. Василий впервые в жизни увидел женскую голизну, но не испытал ни стыда, ни волнения. Что-то невнятно говорило ему только о необходимости никак ничем не выдать своего присутствия, потому что вступали эти обнаженные девушки в связь с таинственным миром, скрытным, но могущественным, вольным миловать или карать, который надо уговорить, склонить на свою сторону, и всякое появление тут постороннего кощунственно, даже опасно.
— Неужто помогает? — дивился Василий шепотом, неслышно отводя в сторону мешающие ему ветки тальника.
— Должно, так… А то чего бы они? — неуверенно, так же шепотом отозвался Данила и добавил после некоторого раздумья — Видно, нам с тобой чужая степь понятнее стала, чем отчая нива.
Сам не подозревал Бяконтов, какую верную догадку нечаянно высказал. В последние два года после побега из Сарая не раз захлестывали Василия воспоминания о дивной реке Волге, о безбрежной степи, над которой так и хочется взлететь. Чудились иногда степные запахи, будто наносило издалека поджаренным на открытом огне хлебом, плыла голубая марь раскаленных полдней и беззвучно налетал тугой горячий ветер, принося с собой душный полынный вкус, жажду безумной скачи на край света, туда, где плавится в солнечном золоте никогда не достижимый, но всегда влекущий окоем. После долгих странствований по незнаемым землям с особой остротой наслаждался Василий родной природой, однако и поле начал воспринимать уже как свое.