Слова прыгали с губ сами собой, чужие, зряшные. Не те слова тут к месту и случаю. И не тех слов она ждала. Но что делать-то? Кто присоветует? Тут и сам Боброк совет бы не подал, как с такой девкой своенравной говорить. Схватила за сердце и мучает, то жмет его, то тешит. И сама то плачет, то улыбается.
Он смотрел беспомощно на стройную шею в белом шитом вороте, на круглые плечи и грудь под густыми сборками рубахи. Нежная впадина у горла тяжело и часто билась, тугая льняная коса пахла ромашкой, солнцем. Душно стало Василию, стыдно, безвыходно.
Длинные ленты от ее венчика, головной вышитой повязки, по временам взвеивал ветер, и они разноцветными атласными змеями летали у нее за спиной вокруг плеч. И все так же томительно пахло черемухой, и зегзица сулила долгую жизнь.
— Бог всех нас одарил свободою, — наконец тихо и устало сказала Янга. — Достоинство человека не только в происхождении его.
— Не всех, значит, Янга, раз один знатен, а другой — в рабстве… — Он не договорил, увидев, как пламенем занялось ее лицо и тут же выбелилось снежно.
— В рабстве? — переспросила она помертвевшими губами. — Да, да, конечно, каждый судьбе и Богу покорен быть должен. А если я не хочу в рабстве?
«А у Софьи губы пухлые, темно-алые, надменные», — некстати пронеслось в мыслях.
— Помоги мне, княжич! — слабо, надломленно попросила Янга.
— Как я помогу?.. Знаешь ведь, княжеское слово — что крестное целование.
— Целование?.. Это уж так. Это уж завсегда, коли женятся…
— Да не то говоришь, не то! — воскликнул он почти с отчаянием.
— То самое, как же! Молчи, молчи! — Она протестующе мотала головой, и солнце играло на ее чисто вымытых волосах. Заставив его молчать, притихла и сама, прислонилась спиной к сосне, притенила глаза ресницами. Наконец решилась, сказала в прищур с вымученной деланной улыбкой: — Так поможешь?..
— Но чем?.. Чем?..
— Я боярыней хочу стать, — шепотом, как тайну, сказала она.
— Да? — доверчиво и радостно отозвался он с облегчением. — Это в нашей власти.
— Ага, боярыней, — продолжала она загадочно голосом уже крепнущим, возвышающимся, язвительным, — постельничной и бельевой боярыней у твоей Софьюшки-государыни.
Он от удивления не знал, что сказать.
— А помнишь, княжич, ты все просил, чтобы я ударила тебя за обиду как могу сильно? Помнишь?
— Да, — растерянно прошептал он.
— А я говорила, что потом как-нибудь? Вот потом это — сейчас! — Она размахнулась и припечатала жесткую ладонь к его щеке как могла сильно. И сразу же, словно бы обессилев, поникла всем телом, вымолвила задыхаясь: — Вот и квиты, княжич!
Василий стоял неподвижно, чувствуя, как наливается жаром, вспухает щека, и молчал, подавленный ее бурным, без надежды и утешения горем.
— Я знала, что так будет, — говорила между тем Янга, словно бы сама с собой бормотала, — я знала… Еще утром рано… У меня каша из горшка вылезла — плохая примета, если каша вылезет. Ну да ничего… Прощай, княжич!
Она еще раз вскинула на него серо-синие глаза с последним вопросом, помедлила мгновение и, не дождавшись в ответ ни слова, пошла медленно прочь. Разноцветные ленты по-прежнему взвеивал ветер над ее спиной, но их яркое мельтешение в утренней, еще не нарушенной суетой жизни неподвижности казалось чуждым и случайным. Так ни разу не оглянувшись, она скрылась за псарнями — бревенчатыми и глинобитными сараями, беленными известью.
«Прощай, княжич!» — такими же были последние слова и Софьи Витовтовны, только произнесены они были с милым лукавством, как «здравствуй!». Он вспомнил очень явственно, как она в шляпке, украшенной перьями каких-то заморских птиц, сидела прямо, без напряжения на женском седле, свесив обе ноги на сторону. Под ней был караковый, с ореховыми подпалинами на брюхе и в пахах, усмиренный и обученный конь. Василий поймал его под уздцы, удержал и небрежно бросил повод расторопному стремянному, а сам призывно протянул руку Софье. Она оперлась о его плечо удивительно легко, невесомо, соскочила на землю, чуть встряхнув золотистыми пышными кудрями, ниспадавшими из-под перьев шляпы ей на плечи. «Прощай, княжич!» — прошептала она, и ее дыхание обожгло ему губы. Он потянулся к ней, но глаза ее, матово-карие, словно намоченные дождем спелые орешки лещины, смотрели в упор — и насмешливо, и дразняще, и обещающе, звали и не пускали его, и в них, как и в голосе, торжествовало: «прощай-здравствуй!».
А Янга простилась навсегда.
У отца были не руки — ручищи: через свое обручальное кольцо он, забавляясь, без труда продергивал веверицу — беличью шкурку и даже куну, которая ходила совсем еще недавно вместо денег, пока он не заменил ее битой — монеткой с изображением всадника и надписью: «Великий князь Дмитрий». И здоровье у отца было таким, которое называют железным: и блеск густых черных волос, и живость светлых глаз, и порывистость движений — все говорило о внутренней его крепости, все обещало долголетие. Подумать не посмел бы никто, что и до сорока лет не дотянет великий князь, преставится в самое средовечие. И сам он не чуял близкой кончины, когда третевдни занедужил вдруг.