Все это знал Василий, и знал еще, что и поныне есть святые отцы церкви — люди, коим даны просветленные духовные очи: «Блаженны чистые сердцем, яко Бога узрят, и не только Бога, но в Боге и все сокровенное мира сего узрят». Таким благом высокой и особой степени духовного прозрения наделены Сергий Радонежский со Стефаном Пермским и Епифанием Премудрым, а также иже с ними вот как раз Андрей Рублев да Феофан Грек, другие изографы, способные созерцать то, что надлежит изобразить в иконе.
Андрей, однако, сказал, что изограф лишь ремесленник, владеющий кистью, хотя и подвижник благочестия. Икона — окно в мир, духовный, невещественный, не имеющий ни времени, ни пространства в простом человеческом понимании. А духовное видение, духовное прозрение, позволяющее заглянуть в это окно, является даром Божиим, подающимся за смирение и чистоту сердца. Сергий Радонежский — да, сподоблен этого дара, он способен видеть тайны сокровенные так же свободно, как простой смертный видит окружающий его мир внешним зрением.
Построенная на месте сгоревшей новая княжеская повалуша была превращена Андреем временно в художественную мастерскую: громоздились свежеструганые доски, на верстаках разбросаны в кажущемся постороннему глазу хаосе, а для Андрея в привычном и деловом порядке кисти, горшочки и крыни с разноцветными порошками, разные не растолченные еще камешки, ступки, терки. На полу по углам лежала яичная скорлупа, тут же стояли берестяные туеса, наполненные десятками куриных и утиных яиц для придания краскам яркости, блеска и крепости. Посреди повалуши стояла на листе жести жаровня, над которой художник время от времени грел зябнувшие руки.
— Вот смотри, княже, изображу я сейчас яблоко, — весело объяснял Андрей, мешая краски и бросая изредка взгляд на тот участок стены, который собирался расписывать. — Такое нарисую, чтобы не просто похоже было на настоящее, а чтобы тебе сразу съесть его захотелось… — Андрей тихо рассмеялся, довольный тем, что в силах его передать с помощью мертвых красок живую природу, передать даже соблазнительную сладость свежих фруктов. — А на дворе-то ведь февраль, не скоро яблокам созреть…
Василий прошел к окну, посмотрел через белую слюду во двор, прислушался к доносившимся извне звукам. Стучали топоры плотников, достраивавших повалушу, чирикали воробьи — радовались, видно: хорошо, будет новенькая стреха, мы в ней поселимся, отогреемся, а весной и детишек заведем.
— Что же ты не спросишь, княже, как я стану рисовать яблоко, не видя его?
— Ты же раньше видел много раз, запомнил, — ответил Василий, не поворачиваясь от окна, продолжая прислушиваться к тому, как гудит за окном ветер, то звякая будто бы листовым железом, то шаркая теслом по стропилам, то стегая бичами по широким доскам.
— Верно, так, — согласно подтвердил Андрей и сосредоточенно умолк, смешивая краски.
Василий по-прежнему стоял спиной к нему, продолжал смотреть в окно.
Зима пошла на убыль, мороз уж не такой хваткий, не такой каленый. Небо посинело, задымились сугробы, снежные вихри шершаво трутся о стены повалуши, снег залепляет окна… Пора готовиться в дальнюю и постылую дорогу — в Орду, и от Василия Румянцева, и от Тебриза, и от Кавтуся хоть и не с борзоходцами, а с попугностью, однако одинаковые сообщения пришли, из которых явствует, что самое сейчас время к Тохтамышу заявиться, имена всех жен хана, всех вельмож сарайских, равно как и их тайные желания, проведали доброхоты Васильевы, так, как он и велел им. Пока не вскрылись реки, надо бы с новгородцев серебро на ордынский выход стребовать да дождаться купцов из северных лесов со скорами и мягкой рухлядью. Тут Василий спохватился, что в сторону мыслями убрел, забыл про Андрея, резко повернулся. И не смог сдержать возгласа, изумленный видением: прямо из залепленного снегом окна просунулась со двора августовская ветка яблони, согнувшаяся от тяжелого плода с чуть трепещущими от слабого дуновения ветра листьями, — до обмана веществен был рисунок, столь легко и прозрачно наложил Андрей свои краски, и почти не рассмотреть было следов труда живописца. Так вот каково оно, живописное ремесло, вот как получается ощущение чуда, когда вдруг затрагиваются самые сокровенные струны души и человек не в силах сдерживать прихлынувшего восторга. Такое забытье самого себя, краткое и острое отрешение от всего, кроме того, что видят перед собой очи, испытывал Василий, когда смотрел на иконы тонкостного византийского письма. Но то ведь — иконы! То — не просто живописание, но зримое воплощение отвлеченных представлений о Божественном царстве, о горнем мире. А здесь, на стене повалуши — не храма, а временного земного пристанища, срубленного на выступах основного этажа, на повалах[44]
, — не Божественный лик, но всего-навсего-то яблоко боровинка, кажется даже уж и червем подточенное… Но что же роднит их?.. Магическое согласие рисунка? Невесомость и невещественность наложенных красок? Значит, одно мастерство, хитрость восторгает человеческую душу, возвышает ее до самозабвения?