«…Я выдавал замуж сестру (на правах старшего брата, за неимением отца. Это было далеко, в Сибири). По всем правилам (почти по всем) старинной русской свадьбы. Красиво было, честное слово! Мы с женихом – коммунисты, невеста – комсомолка… Немножко с нашей стороны – этакая снисходительность (я лично эту снисходительность напускал на себя, ибо опасался, что вызовут потом на бюро и всыплют; а так у меня отговорка: „Да я ведь так – нарочно“). Ничего не нарочно, мне все чрезвычайно нравилось. Итак, с нашей стороны – этакое институтское, „из любопытства“, со стороны матерей наших, родни – полный серьез, увлеченность, азарт участников большого зрелища. Церкви и коней не было. О церкви почти никто не жалел, что коней не было – малость жаль. Утверждаю: чувство прекрасного, торжественный смысл происходящего, неизбежная ответственная мысль о судьбе двух, которым жить вместе, – ничто не было утрачено, оттого что жених „выкупал“ у меня приданое невесты за чарку вина, а когда „сундук с добром“ (чемодан с бельем и конспектами) „не пролез“ в двери, я потребовал еще чарку. Мы вместе с удовольствием тут же и выпили. Мы – роднились. Вспоминаю все это сейчас с хорошим чувством. И всегда русские люди помнили этот единственный праздник в своей жизни – свадьбу. Не зря, когда хотели сказать: „Я не враг тебе“, говорили: „Я ж у тебя на свадьбе гулял“».
Запомнилось это на всю жизнь, запомнилось и другое – похороны. Не первая это смерть близких и родных людей «ударила» Шукшина, но – первая, в которой он был не только свидетель, но и участник печальной тризны. Потрясение было настолько сильно, что спустя годы Василий Макарович поведал от лица героя рассказа «Хахаль» о своих тогдашних чувствах и мытарствах:
«…У него голова что—то болела… Болит и болит голова, ну а к врачу, знаете, все некогда, да, может, обойдется… А тут – дотерпел, что сознание потерял. Ну, его в больницу. Сеструха потом рассказывает: „Прихожу к нему, а он мне и говорит: 'Вот, не было бы счастья, да несчастье помогло. Теперь хоть вылечусь'. Рад был, что в больницу попал. Веселый лежал… Потом помер. А жили они за Новосибирском, далеко. Ну что: надо ехать за ним. Он был из нашего села… Хоронить надо на родине. Я поехал. А было начало ноября, река только становилась. А мост у нас был наплавной, к зиме его разбирали. Самая распутица. Я туда—то на моторке пробился, а оттуда – это уже дня через четыре: речку уже схватило. Пешие ходят, досок накидали – ничего. А с гробом—то как? Ну, я сестру с ребятишками перевел по доскам, а сам вернулся, нанял подводу и поехал вверх по реке – там, сказали, схватило покрепче. И вот мы с возчиком выбрали такое место – вроде ничего, можно. Разогнали коня, а сами – в стороны от саней. Лед трещит, гнетет, мы бежим и со стороны орем на коня… А он сам уж – дай бог ноги, самому охота живому до берега добежать. Как переехали, не знаю. Хороший мужик был, зять—то. Жалко. Тридцать три года всего было. Двое детей осталось“…»
После безвременной смерти, после трудных похорон зятя Шукшин вернулся в Москву, а вскоре (в самом конце 1961–го – начале 1962 года) сестре Наталье было отправлено такое – сердечное и глубоко серьезное, имеющее целью не только подбодрить в горе родную кровь – письмо:
«Натали, мой милый ангел Натали!
Таленька, это строки стихов моего безвременно погибшего Друга. Милый ты мой человек, Таля, так глубоко содрогнулось мое сердце твоим горем, как неповторимо я почуял дыхание смерти. Я глубоко и сразу понял вдруг, что смерть – это дело всех нас.
То ли жизнь глупа, то ли мы еще не совсем поняли ее истинного (здесь и далее разрядка Шукшина. –
…Где спасение, где обеспечение, где забвение? Знаешь, в древней Спарте был такой закон: на скорбь по умершим отводили что—то около сорока дней. Сорок дней человек имел право горевать – плакать, рвать на себе волосы. Но в сорок первый день он не имел права горевать.
Живые должны жить. Ведь это правда: мертвых на земле больше, чем живых. И если нам подчиниться закону мертвых, то надо складывать руки и спокойно уходить из жизни. Но живые диктуют нам свой закон – живи!
Таленька, я помню наше детство до мелочей, в особенности его вспомнил в дни твоего горя.
…Таленька, родной мой единственный человек! Таленька, я люблю в тебе маму – ты от нее много взяла и сама этого не замечаешь. Я люблю в тебе, что ты русская. Что ближе тебя у меня на земле никого нет.
…Родная моя, я тоже не всегда прав, меня тоже носит по земле, я тоже еще не нашел покоя.
Я позавидовал было Козлову (односельчанин, сродный брат Шукшина. –
Но меня грызет какой—то другой червь.
Таленька, я не верю ни во что – и верю во все. Верю в народ. Посмотри на нашу маму, посмотри на тетю Нюру Козлову – это Народ, с большой буквы.
Все остальное – мишура. Суета сует.
Мы все где—то ищем спасения. Твое спасение в детях.
Мне – в славе. Я ее, славу, упорно добиваюсь. Я добьюсь ее, если не умру раньше.