«Давай думать не о том, что было, а о том, что должно быть!.. Пиши! Твои письма — лучший бальзам моим страданиям и болезням».
Тюрьма понемногу подтачивала физические и духовные силы. Через два дня после письма Капитолине и через два с лишним года после перевода во Владимирскую тюрьму, 10 апреля 1958 года, в письме Василия Хрущеву уже сквозило отчаяние:
Знаю, что надоел, но что же мне делать, Никита Сергеевич?! Душевная тоска и опустошенность доводят до страданий невыносимых.
Я смотрю на действительных врагов, — они легко переносят заключение, гордятся им (непонятно, кто именно имелся здесь в виду под «действительными врагами» — то ли соратники Берии Эйтингон, Судоплатов, П. А. Шария и некоторые Другие, то ли бывшие коллаборационисты, вроде смоленского бургомистра Б. Г. Меньшагина. —
Но какая у меня может быть ненависть и к кому?! Сегодня я Вас слушал и вспомнил 30-е годы, которые Вы упоминали. Вспомнил, как мать возила меня на ткацкую фабрику, как брала с собой на лекцию, на которой, может быть, и Вы были. Знаю, что вы знали друг друга по учебе, так как она много говорила о Вас (Хрущев вместе с Надеждой Аллилуевой учился в Промышленной академии. —
Хорошо помню похороны, ибо они, как и смерть матери, врезались на всю жизнь в мою память. Помню Ваше выступление на похоронах матери, а фотографию Вашего выступления на Ново-Девичьем все время хранил (последний раз видел это фото у следователя в личных, изъятых вещах) в семейном альбоме.
Все эти воспоминания нахлынули на меня сегодня, когда слушал Ваше простое, до души доходящее выступление.
Бывают моменты, когда сливаешься с выступающим в одно единое целое. Такое ощущение было у меня, когда я слушал Вас. Буду откровенен до конца, Никита Сергеевич! Бывают и бывали моменты, когда и ругаю в душе Вас. Потому что невозможно не ругнуться, глядя на 4 стены и беспросветность своего положения со всеми этими: зачетами, работой, содержанием и т. д. Ведь по всем законам 4 февраля 1958 года я должен был быть дома (Василий не знал, что практика «зачетов», т. е. уменьшения сроков наказания в случае перевыполнения заключенными норм выработки, уже отменена; к тому же на узников тюрем она и раньше не распространялась. —
Хочется быть с Вами, помогать Вам! Хочется, чтобы Вы испытали меня в деле и поверили в меня! Вы, Никита Сергеевич, Вы сами, а не по докладам третьих лиц. Я изголодался по настоящей работе, Никита Сергеевич!
Но оглянешься… опять 4 стены, глазок и т. д. Берет злость, дикая злость, Никита Сергеевич, на того, кто Вам представил меня в таком виде, что Вы соглашаетесь, даже сверх срока, держать меня в тюрьме, ибо я «враг»!
Ну, как мне убедить Вас в обратном?!
Уверяю Вас, я мог бы быть действительно преданным Вам человеком, до конца! Потому что (это мое глубочайшее убеждение) мешает такому сближению и взаимопониманию — не разность политических убеждений, ибо они одни; не обида и желание мстить за отца — у меня этого в голове нет, — а Ваша неосведомленность о истине моих взглядов и помыслов о дальнейшей своей жизни.
Например: я считаю, что у отца адвокат сильнее меня, — партия! Вы, достаточно ясно, говорили по этому вопросу (я Вам писал), и мне лучше не сказать!
И вообще, я считаю, что все полезное для партии должно восприниматься как полезное! Это я о Вас говорю, Никита Сергеевич! Потому что верю, что Вы пошли на борьбу с культом не с радостью, а в силу необходимости так поступить, ради партии. Были и другие — приспособленцы. Но это мелочь, а не люди. Были и враги принципиальной линии XX съезда. Многие, вначале, не поняли всей величины Ваших действий, всей Вашей принципиальности (а не кощунства) ради партии. Не осознали сразу, что так надо было поступить не от хорошей жизни, а во имя партии.
Это не была месть за что-то, кому-то, а был большой политической значимости акт, вызванный необходимостью, а не личным отношением!