Дарья ищет забвения, до бесчувствия пьет, часто посматривает в сеновале на перекладину, веревку в мыслях примеряет, но вовремя рубит мысль, сама себе приказывает: нет! И, прижавшись щекой к стене, ревет в голос.
– Эй, Дарья! – крикнул Пров.
Даша очнулась, оглядела тайгу и стегнула лошадь. Лицо ее разрумянилось, печальные глаза в слезах.
– Богородица!.. Ангели!.. – шепчет Даша, прижимая ладонь к груди.
– Не отставай! – вновь крикнул Пров.
Сливаясь своим серым зипуном со стволами деревьев, он ехал впереди; за ним, в белом, – Анна. Даша взглянула ей в спину и открывшимся сердцем вдруг неожиданно потянулась к ней, как дым к небу. Словно кровное, самое родное учуяла в Анне.
«За что же я ее? Ангели!..» – скорбно укорила себя Даша.
И стало ей жаль Анну, в первый раз пожалела, с собой сравнила, вспомнила, как отравой собиралась опоить, и еще жальче стало Анну, тихую и неповинную.
Вся в порыве, хлестнув лошадь, нагоняет Анну.
Хочет упасть перед нею на колени, многое хочет ей сказать, но кто-то отстраняет ее от Анны.
– Анна! – позвала Даша. – Аннушка… Дяденька Пров!
Молчат, не откликаются. Тайга молчит. Жутко стало.
Пров остановил лошадь:
– Ну-ка, передохнем не то…
Стали чай варить. Анна живо насбирала сушняку, веселая ходит, светлая, костер разложила, на отца смотрит ласково. А Даша пригорюнилась, губы кусает, опять жизнь свою издалека осматривает, от начала дней, как стала себя помнить.
Пров за дочкой ухаживает: то хлеб ей пододвинет, то комаров черемуховым веником смахнет с ее лица.
– Ты у меня разумница… Помощница моя, утеха…
Обо всем его расспрашивает Анна: о матушке, о дедушке Устине, о буренке. Отец отвечает, шутит с ней, прибаутками говорит.
Анна улыбается, а отец пуще рад. И вдруг неожиданно кидается Анна отцу на шею:
– Ох, родимый ты мой… Во всем тебе откроюсь… все скажу… Одного только мне…
– Н-и-ичего, доченька, – утешает Пров и косится на ее живот.
– Батю-ю-шка…
Только лишь на лошадей сели: поп едет по тропинке, за ним, попыхивая трубкой, грудастая Овдоха.
– Здорово, Пров Михалыч…
– Ах! Батя… – крикнул Пров, – а мы только что почайпили…
– Эка штука… Не знал… Мы тоже недалече вот с кумой-то, с Авдотьей Терентьевной, тово… Чайком, значит, побаловались… Хе-хе…
Овдоха вспыхнула и, одернув красный сарафан, испуганно уставилась кривым глазом на попа.
– Ну, как там у нас, в Кедровке? Молебен-то служил?
– Слу-у-жил… – улыбнулся батя.
Овдоха выхватила изо рта трубку, хихикнула в горсть и, покрутив носом, насмешливо кашлянула.
– Ну, прощай, батя, – сказал Пров, тронув коня, и, обернувшись, крикнул: – а Бородулин у нас?
– Не видал! – прокричал батя. – Слушай-ка, дядя Пров! А у тебя водчонки нету?
Но Пров уже скакал, нагоняя дочь и Дашу.
И вновь едут трое таежной тропой, сумрачной и тихой.
Вечерело. Замыкалась тайга, заволакивалась со всех сторон зеленым колдовством.
У Анны дрожит душа, от ветерка неверного колышется, невидимое чувствует, видимое обращает в сказку.
И уже замелькали меж стволов лесовые шиликуны, тени кой-где ходили и прятались, огоньки вспыхивали и гасли. Шорох плыл, и посвистывал в болоте леший.
Пров ничего не видит, ничего не слышит, шапку надвинул на брови, молчит.
Дарья вся в себе: ставни наружу закрыты, псы сторожевые спущены. Нет Дарьи, солдатки оголтелой, веселой Даши, говорухи и песенницы, здесь только голубиная женская душа.
Сумрак наплывает, прохладный и сырой. Ночь близится.
– Ну, теперича, девахи, недалече! – кричит Пров и проверяет взглядом знакомые места.
Собака Лыска уж не забегает в гости к каждому кусту и пенышку, прямо бежит перед лошадью, язык на плечо – устала.
Что-то белеет впереди, расступилась тайга, тропинка на долину вышла: белый туман по речке лениво стелется, в деревне огни.
Анна увидела родные места – перекрестилась, глаз оторвать не может от мелькающих знакомых огоньков.
– Матушка!.. – кричит она. – Эй, матушка! Встречай!!
К броду спускаются – нет матушки, в деревню въехали – нет матушки, и не видать на улице народу.
Только в том конце, где дом Прова Михайловича, что-то неспокойно.
– Ой, худо у нас! – не то подумалось Прову, не то Анна проговорила.
Упало у мужика сердце.
Подъезжают. У открытых ворот толпа. Увидали – гвалт подняли:
– Ну, с гостьей тебя, Пров Михалыч… Да еще с гостем. Иди-ка, брат, в избу, гляни!.. От-то шту-у-ка!..
Забыл себя Пров, страх вломился в душу, боится и во двор вступить…
Матрена вышла, подбежала к Анне, целует, плачет и сквозь слезы и ласковые слова кричит Прову.
– Бородулин-то… Ох, светы мои…
Но уж Пров в избе, изба народом полна, душно, но тихо и торжественно.
На лавке – с закрытыми глазами Бородулин.
И в двадцатый раз говорит Матрена:
– И как прибежал это он, батюшка, с бою-то… глаза выкатились, трясется. «Ой, что-то, говорит, Матренушка, дух заняло…» Прислонился к забору да как рухнет!.. Только и жил…
XIX
У полумертвых, изувеченных бродяг трещали в ушах бубенцы и барабаны, перед глазами кувыркались, мяукали какие-то черные хари, все горело внутри, и не хватало воздуху: словно их закружили в дикой пляске черти и, не дав отдышаться, бросили в вонючий провал.