Обабок, ко всему равнодушный, стоял пред этим смирнехонько рядом с Провом и, мечтая о бутылочке, только что потянулся и сладко позевнул, а какой-то парнишка, наметив с крыши в Лехмана, как трахнет невзначай в широко разинутый Обабков рот липкой грязью. Обабок на аршин припрыгнул и, дико выпучив глаза, шлепнулся задом наземь:
– Тьфу!!
Заливалась толпа, буйно звенела на крыше детвора, хохотали бабы, девки, Пров, хохотал бежавший по дороге веселый звонарь Тимоха, даже у Тюли смешливо заходили под глазами фонари.
А сидевший на земле Обабок усиленно плевал, отдирал грязь из рыжей бороды и по-медвежьи рявкал:
– От так вдарил!.. Язви те…
Не дал Пров остыть смеху, замахал руками, закричал снисходительно строгим голосом, чуть улыбаясь:
– Ну, молодцы, расходись, расходись!.. С Богом по домам… Бабы, девки, проваливай!..
Бродяги поднялись и глядели с надеждой на Прова.
Когда угасла последняя смешинка, опять окаменело сердце Прова, строгое, темное, мозолистое. Угрюмо вскидываясь взглядом на разбредавшихся баб, Пров чуял, как набухает злобой его сердце:
«Три белые, последние… Ну, погоди-и-и!»
И когда поредела толпа, Пров отвел в сторону Цыгана да Сеньку Козыря и долго им что-то наговаривал, указывая вдаль: крутой наказ дал. Еще двоих отвел.
– Ну, так счастливо, ребята… Айда!..
– Айда! – крикнул басом оправившийся Обабок и под злым взглядом Прова зашагал к своей избе.
Повели бродяг пять мужиков.
А за ними следом другая компания пошла – Андрея разыскивать, что у Бородулина деньги утянул; его, варнака, надо изымать обязательно: он из Бородулина душу вышиб… Какой он, к лешевой матери, политик… Вор!
Про Кешку и забыли. Он орет в чижовке, но глухо, плохо слышно, Тимоху кличет:
– Где ты, дьявол, кружишься?! Живой ногой к Устину… Живо, сек твою век!..
– А подь ты к… – огрызается тот, скаля зубы. – Я лучше с парнишками в городки побьюсь…
Бабы только до веселой горки дошли.
Ребятенок едва прогнали.
А карапузик Митька хитростью взял, к речке спрыгнул, бежит у воды, его не видать. Бежит-бежит да наверх выскочит, а как в лес вошли, по-за деревьями прячется, – одна штанишка со вчерашнего дня засучена, другая землю метет.
Староста Пров, отправив бродяг, решил остаться дома и медленно пошел по улице. Но чем ближе к дому, ноги быстрей несут, – мысли подгоняют их, мысли быстро заработали. И уж не замечая встречных, вбежал Пров в свою кладовку, дробовик сорвал с крючка, – вот хорошо, Матрена не заметила, – да по задворкам, крадучись, назад.
Когда бежал мимо Федотовых задов, слышит – мужики галдят, вином угощаются.
«Разве тяпнуть для храбрости? Нет, дуй, не стой… Лупи без передыху…»
XXVI
Бродяги со скрученными руками шли тихо.
– Куда же вы нас ведете? – спросил Лехман.
– В волость.
Ваньке Свистоплясу в свалке, вместе с ухом, ногу повредили.
Идет Ванька, прихрамывает, ступать очень больно. Стонет.
Тюля бодро шагал бы, если б не беда: гирями беда нависла, гнет к земле, горбит. Левый глаз совсем запух, закрылся, а правый – щелочкой выглядывает из багрового подтека как слепой идет Тюля, голову боком поставил.
Антону рук не связали, уважили:
– У меня, милые, бок поврежден…
Он нес узелок с новыми своими сапогами. Под глазами черные тени пали, щеки провалились, без шапки идет, волосы прилипли ко лбу, ворот расстегнут, на голой груди – гайтан с крестом.
Солнце подымается, ласкает утренний тихий воздух – теплом по земле стелется.
Полем идут, – цветами поле убрано, – прощайте, цветы!
Медленно движутся: путь труден.
Не разговаривают, не советуются, а близко чуют друг друга, души их в одну слились. Так легче: не один – вчетвером беду несут.
Черемуховой зарослью идут – черемуха белым-бела. Воздухом не надышишься, до того сладостен и приятен запах.
Тайгою идут – хорошо в тайге. Стоит молчаливая, призадумавшись, точно храм, божий дом, ароматный дым от ладана плавает.
Вот и зеленая лужайка, вся в солнце: хорошо бы чайку попить.
– Хорошо бы, Тюля… – силится пошутить Лехман.
– Славно ба, – на полуслове понял Тюля.
Лехман шагает крупно, в груди у него хрипит, согнулся, лицо темное. Версты полторы от деревни прошли, немогота опять настигла. Нет сил идти.
В конвоиры к бродягам Крысан прилип.
Все мужики как мужики: идут, посмеиваются. Цыган бутылку вина из плисовых штанов вытащил, отпил, другому передал, третьему; только Крысан молча идет, нахлобучив на брови зимнюю свою, с наушниками, шапку, за щеками сердитые желваки бегают, зубы стиснуты, глаза рысьи, оловянные, жрут бродяг неистово. Молчком идет, чуть поодаль, ружье у него за плечами хорошее, называется «турка», медвежиное.
– Развяжите нас, пожалуйста… Комар поедом ест…
Мужики не ответили. Бродяги мотали головами, но комары жадно пили кровь.
Только до «росстани» дошли, до «крестов», где дороги таежные пересеклись, глядят – телега тарахтит. Заимочник Науменко, бывший каторжник, домой едет, корье везет.
– Куда, робяты?
– Да вот… бузуев… А вино у тебя есть?
– Есть… Вот дойдете до заимки – угощу.
Когда подошли к заимке, Крысан спросил:
– А нет ли у тебя, Науменко, лопаты хорошей али двух?
– Зачем?
– Бузуев закапывать… – пробурчал Крысан.