– Ну, робяты!.. В последний вам говорю!.. Заруби это, робяты, на носу. По правде живите: смерть не ждет. Пуще молитесь Богу… Пуще!
– Бо-о-гу?.. Святоша чертов!.. – вдруг грянул Обабок. – Мне жрать нечего… У меня шестеро ребят… У меня баба пузатая. Подыхать, што ли?!
– Верно, Обабок, правильно…
– На сборню, ребяты…
– Староста, собирай сход!.. – загалдели голоса.
Устина качнуло словно ветром. Взглянул на заходящее солнце, взглянул на Обабка, на разбредавшихся недовольных мужиков и расслабленно опустился на лежащий при дороге камень.
Обабок круто повернул и направился неверными шагами к накрепко запертому Федотову двору.
– Ай-ха! – рявкнул он медвежьей своей глоткой и, загребая пыль, на всю деревню бессмысленно заорал:
В ушах у Устина гудело, и невыносимо ныло сердце.
– Эй ты, черт плешатый! – донеслось до него пьяное слово. – Ну и проваливай к дьяволу…
Сразу в двух местах кто-то охально и зло засвистал, кто-то заулюлюкал и крепко, сплеча, выругался.
– Леший с ним!..
– По его бороде давно ему быть в воде…
– Ту-у-да ему и дорога… – И снова резкий свист и ругань.
– Богомо-ол!!
Все вмиг всколыхнулось в Устине: померкло вдруг небо, померк свет в глазах, застыла в жилах кровь. Он обхватил руками свою лысую голову и, как пристукнутый деревом, замер.
XXXII
К седому вечеру, когда зажглись в Кедровке огни, обложило все небо тучами. Со всех сторон выплывали из-за тайги тучи, тяжело, грозно надвигаясь на деревню. Сразу затихла деревня. Сжались все, примолкли, жутко сделалось. Говорили в избах вполголоса, заглядывали сквозь окна на улицу, прислушиваясь к все нараставшему говору тайги, и многим казалось, что кто-то хочет отомстить им за смерть Лехмана. Ежели он праведен есть человек – Бог за него не помилует; ежели грешен – быть худу: накличет беду, напустит темень, зальет дождем, попалит грозой. Недаром старухи слышат в говоре тайги то стоны проклятого колдуна-бродяги, то его ругань, угрозу. Колдун, колдун – это верно. Чу, как трещит тайга. Господи, спаси… Гляди, как темно вдруг стало…
К седому вечеру, лишь зажглись в Кедровке огни, старый Устин вместе с заимочником Науменко подошли впотьмах, с малым фонариком самодельным, к валявшемуся под сосной Лехману.
– Вот он, – сказал Науменко и поднес фонарь к лицу мертвеца.
Лехман, полузакрыв глаза, безмолвно лежал, а по его щекам и лохматой бородище суетливо бегали муравьи.
Устин и Науменко долго крестились, опустившись на колени.
– Я к тебе завтра утречком приду, Устин… И товарища с собой захвачу, – сказал Науменко. – Мы тут, значит, его, батюшку, тово… значит, домовину выдолбим, и все такое… И в землю спустим… Да… – Голос его дрожал.
Тайга шумела вершинами, вверху вольный ветер разгуливал, трепал шелковые хвои, на что-то злясь.
– Вы мне тут, робятки, какой-нибудь омшаник срубили бы…
– Чего? – оправившись, громко спросил Науменко.
– Омшаник, мол, омшаник… Так, на манер земляночки, – напрягая голос, просил Устин.
– Ну-к чо… Ладно.
– У меня усердие есть пожить возле могилки-то…
– А?.. Кричи громчей!.. Ишь тайга-то гудет…
– Я, мол, вроде обещания положил…
– Так-так…
– Пожить да помолиться за упокой…
– Ну, ну… Дело доброе…
Науменко костер стал налаживать, шалаш из пихтовых веток сделал.
– Ну, прощай, Устин… Побегу я… Ух ты, как гудет!.. Страсть…
И издали, из темноты, крикнул:
– Ты не боишься?.. Один-то?!
– Пошто? – прокричал в ответ Устин. – Нас двое… – и скользнул жалеющим взглядом по скрюченным пальцам Лехмана.
Жутко в деревне, темно, к ночи близится. Небо в черных тучах. Уже не видать, где тайга, где небо. Вдали громыхнуло и глухо раскатилось. Где-то тявкнула, диким воем залилась собака.
Погасли огни в деревне. Но никто не смыкает глаз. Лишь у Прова огонек мигает, да в Федотовом дому. Вот еще старая Мошна, как услыхала гром, зажгла восковую свечку у иконы, четверговую, и молится. Грозы она боится, умирать не хочется, скопит денег – в монастырь уйдет…
У Прова в избе тоскливо. Пров под образами сидит, на той самой лавке, где лежал Бородулин, еще поутру увезенный в село.
Андрей по избе взад-вперед ходит, то и дело хватаясь за голову.
– Скверно все это, скверно… Ну, как же ты, Пров Михалыч?.. Ты оглядись, подумай.
В кути у печки Матрена сидит, подшибившись. Слезы все высохли, устало ныть сердце:
– Твори, Бог, волю…
– Матушка, – тихо говорит лежащая на двух шубах Анна. – Матушка, скажи тяте, чтобы… Ну, вот этото… самое-то…
Ветер крышу срывает, того гляди опрокинет избу.
– Экая напасть, Господи, – печалуется Пров. Он трясет в отчаянии головой и, ударив тяжелым кулаком по столешнице, ненавистно пронзает глазами мечущегося по избе Андрея.