Тот удивленно покосился на Прова и вышел на улицу. Он чувствовал, что душа его опустошена. Ему хотелось обо всем забыть, уснуть долгим сном, уйти от жизни. Но мужичий грех черной тенью ходил по пятам, ядовито над ним похохатывал, стращал, как палач жертву, и, приперев к стене, требовал ответа. Андрея бросало то в жар, то в холод. Как же поступить с мужиками? Молчать, как мертвому, покрыть их изуверство? Ответа не было, и от этого еще мучительней становилось на душе. А память услужливо подсказывала забытый случай: он где-то читал или слышал про дикий самосуд над таким же, как он, невольным свидетелем мужицкого греха.
– А ведь убьют, – вздохнул Андрей. Он вспомнил грозные глаза Прова. Его вдруг забила лихорадка, заныл висок, и тупая боль потекла к затылку.
Шум тайги все разрастался. Было темно. Ветер озоровал на улице, мел дорогу, швыряя в Андрея пылью. Андрей зажмурился и сел на сутунок.
– Ну, научи ты меня… Измучился я, Митрич… тошнехонько… – сказал внезапно подошедший Пров.
Андрей уловил в его голосе тоску, растерянность и злобу. Пров запричитал и подсел к нему.
Оба долго молчали. Андрей вздохнул. Ему надо успокоить Прова, но он понимал, что случившееся больше, сильнее его слов.
«Убьют или не убьют?» – мелькнуло в мыслях.
– Ну, так как? – спросил Пров. Он сидел, низко нагнувшись и пропустив меж колен сомкнутые руки. – Ведь засудят?
– Не в этом дело, – сказал Андрей. – А дети, а внуки ваши – все так же? Вот в чем главное. – Он встал и схватился за угол избы, чтобы не свалил с ног бушевавший ветер.
– А ты сам-то как? – хмуро спросил Пров. – За нас?
Но, должно быть, ветер смазал слова Прова. Андрей не слыхал или не понял их.
– Вот, скажем, тайга, – вновь почувствовал Андрей прилив бодрости. – Дикая тайга, нелюдимая, со зверьем, гнусом. А сколько в ней всякого богатства… Вот и жизнь наша, что тайга… – Он тяжело дышал и глядел сквозь мрак на широкую согнутую спину Прова. – Что ж надо сделать, чтоб в тайге не страшно было жить, чтоб все добро поднять наверх, людям на пользу? А? Подумай-ка, Пров Михалыч…
– Не так, Митрич… Не про это… Тайга ни при чем…
– Ты погоди, выслушай! – крикнул Андрей. – До всего дойдет очередь… – и с жаром, взмахивая свободной рукой, сыпал словами.
Но Пров раздраженно крякнул и потряс головой. Андрей смешался. Он перестал следить за своей речью, потому что его мысль, опережая слова, неожиданно опять скакнула к тому темному, еще не решенному, на что он должен дать ответ Прову. Как помочь мужикам в беде? Бежать ли, остаться ли? А вдруг убьют? – вновь клином вошло Андрею в душу. Теперь он только краем уха прислушивался к своему голосу и, досадуя на себя, чувствовал, что говорит нудно, вяло, обрываясь и путаясь.
– Мудро… шибко мудро, Митрич… Кого тут… где уж… – прервал Пров и сердито засопел. – Засудят, всех закатают, ежели дознаются… Вот ты что говори. Ну, а как ты-то, сам-то? – глухим голосом еще раз спросил он и, нахлобучив шляпу, встал. – Пойдем не то в избу, посовещаемся. Ну и ветрище!
– Пров Михалыч!.. – громко окликнул Андрей, точно вспомнив главное. – А как же Анна? Ведь ее в город надо, завтра же.
– Погоди ты – в город… – рубнул Пров. – Тут не до этого.
Блеснула, затрепыхала далекая молния. Все избы, словно из-под земли выскочив, подпрыгнули, замигали и снова исчезли.
– Гроза идет, – тревожно сказал Пров, захлопывая за собой дверь избы.
Какая-то сила заставила Андрея обернуться.
– Стой-ка… – услышал он сиплый, таяющийся голос. – Эй, прохожий!
Андрей спустил с приступки ногу, шагнул навстречу голосу и лоб в лоб столкнулся с крупным, тяжело пыхтевшим человеком.
– Признал? Я каморщик, – зашептал Кешка, обдав Андрея едким запахом черемши. – Вот что, проходящий… беги, батюшка… Чуешь? Как уснет деревня покрепче – шагай в тайгу… А тех двоих, в случае, схороню… Где им… Скажу: убегли… Чуешь? А то мужики как бы не того… слых идет.
– Андрей! – открыл окно Пров. – Залазь, что ль. Время огонь тушить.
Ветер тайгою ходит, раскачал тайгу от самых корней до вершины. Трещит тайга, ухает, ожила, завыла, застонала на тысячу голосов: все страхи лесные выползли, зашмыгали, засуетились, все бесы из болот повылезли, свищут пронзительно, носятся, в чехарду играют. Сам лесовой за вершину кедр поймал, вырвал с корнем и, гукая страшным голосом, пошел крушить: как махнет кедром, как ударит по лесине, хрустнет дерево стоячее и рухнет на землю. А лесовому любо: «Го-го-го-го!»
Дедушке Устину все это нипочем. У него в руках святая книга, а на пне, в головах у тела убиенного бродяги, восковая свеча горит: здесь место свято.
Но ветер по низам пошел, метет во все стороны пламя костра, гасит восковую свечечку. Устин отходную Лехману читает, «Святый Боже» поет надтреснутым своим голосом и, ежась от колеблющейся тьмы, блуждает взглядом. Кто-то притаился там, ждет. Вдруг тьма озарилась молнией. Устин сложил книгу, перекрестился и побрел в зеленый свой шалаш.
«Го-го-го…»
Крестится Устин.