– И это, и мое дворянское происхождение, от которого многие скрежетали зубами. В девятнадцать лет, со студенческой скамьи, меня забрали «туда».
Я сейчас анализирую то, что со мной произошло, и вот парадокс: иногда моя судьба кажется мне сложившейся на редкость удачно. «Там» я многое наблюдал, многое увидел и понял. До лагеря мне пришлось заниматься в театре – в глухой Медвежке довелось играть в самой, может быть, великой труппе в своей жизни. Лагеря собирали лучших людей страны, большую часть творческой элиты, цвет науки, там была огромная концентрация порядочности, мужества, доброты и – свободы. Это объективно, поверьте мне, и это не идет ни в какое сравнение с сегодняшней разобщенностью и отчужденностью людей, формально свободных.
В Соловках, на Беломорканале, в Сибири – везде, куда меня «перемещали», – мы уже ничего больше не боялись.
– Отбыв срок с 1929 по 1937 год, я оказался на так называемой свободе. По существу вокруг, во всяком случае для меня, была все та же зона, только большего размера и с меньшим числом блестящих людей.
Я попал в Омск и стал интенсивно двигаться, интенсивно жить. Так лихорадочно живут люди, когда знают, что это ненадолго. Омск не был режимным городом, поэтому меня приняли в театр – сразу и актером, и режиссером. Там я женился, жена была балериной. Там родился мой первый сын – Владик, Владислав.
Ему было два года, когда за мной пришли. Началась война, и Омск тоже стал закрытым. Мне прислали повестку о немедленном выезде. Я отказался уезжать, написал заявление с просьбой не трогать меня, так как я нужен театру, что подтверждали и его руководители. Через три дня после этого заявления меня и забрали. Кому был нужен под боком социально опасный элемент, имевший судимость по решению особого совещания по 58-й статье!
Отчетливо помню момент второго ареста. Я купал сына в ванночке. Он был очень болезненным мальчиком. И когда зашли в комнату люди, я только сказал им: «Дверь закрывайте, ребенок простудится». В нашей маленькой квартирке тогда жили эвакуированные, так что посторонние меня не удивили. Поднимаю глаза – стоят трое военных: «Сесть на стул, руки назад…» Перед уходом я обернулся в последний раз: «Владинька, не плачь, я скоро вернусь».
Вернулся… Через пять лет. Во внутренней тюрьме допросы, угрозы, унижения, требования подписать какие-то бумаги, доносы. Но я уже был опытен, держался независимо. Наточил на цементном подоконнике отрезок металлической скрепки от ботинок, чтобы в любую минуту перерезать себе вены и уйти из их рук.
Вернулся, когда кончилась война. Снова поступил в Омский театр. Семья наша распалась. Сын очень долго не мог меня понять и простить, даже когда меня реабилитировали. Он никогда ни о чем не расспрашивал, а я так никогда ничего ему об этом времени и не рассказывал. Мы сошлись по-мужски, по-деловому и по-товарищески, когда уже и он стал актером кино, познакомился со многими интересными людьми.
– Ореол – это хорошо. Но Владислав не был богом. Я некоторым образом причастен к его приходу в кино. Он очень трудно жил. Буквально из жил рвался. И никак не мог вырваться на хотя бы относительную материальную свободу. У него не было даже пальто. И он снимал угол у пожилой ассистентки «Мосфильма».
Однажды на банкете, устроенном генералом милиции, отмечали актеров, игравших в фильме «Возвращение «Святого Луки». Санаеву и Дворжецкому вручили почетные знаки милиционеров. Выпивали, закусывали, говорили. Кто-то попросил – дескать, артисты, скажите что-нибудь. Мой сын и сказал «чего-нибудь». Вы, сказал, мне этот знак даете, – и швырнул его генералу через весь стол, – а вы знаете, что я третий год не могу получить прописку, сегодня в одном месте ночую, завтра в другом. А вы мне – знак!
Он постепенно становился Homo sapiens. После 69-го года они с Мишей Ульяновым (кстати, Миша учился в Омске в театральной студии, где я преподавал технику речи и художественное чтение) должны были ехать в Чехословакию. Владик так заполнил анкету: