Играли горьковское «Торпедо» и московский «Спартак». Младший болел за «Торпедо», старший – за «Спартак», и вот за первые десять – пятнадцать минут «Торпедо» забивает подряд две шайбы. Эмиль в восторге кричит: «Ура!» – «Что «ура»?! Мы проигрываем, а ты «ура»?» – и выключил телевизор. Абсолютно детское отношение к происходящему. Раз моя игрушка хуже, сломаю твою. Конечно, через минуту все забывалось. Вспоминаю еще один эпизод болельщицких страстей. Уже международный матч, тоже хоккей. Сборные СССР и ЧССР (или Канады, неважно). Болели мы оба за канадцев (или чехов). Вацлаву Дворжецкому был очень антипатичен Тихонов, старший тренер сборной СССР. Почему? Есть рассказ, принадлежащий знаменитому музыканту, профессору Московской консерватории пианисту Генриху Нейгаузу. Мне кажется, он дает точный ответ.
«Слушаю пианиста, – рассказывает Генрих Нейгауз, – и мне не нравится. Почему? Начинаю анализировать: звучит хорошо – а мне не нравится; техника? – все безукоризненно – а мне не нравится; стильно – а мне не нравится, в чем же дело? А, понял – человек мне не нравится!»
Так и здесь. Не нравится. Некрасивый. Неприятный. И всё.
Матч идет. Наши выигрывают. Вацлав Дворжецкий хмурится. Вовсю дает указания тренерам, игрокам, он вообще все происходящее на экране воспринимает как реальность. Вижу его, стоящего у телевизора, рука на переключателе каналов, дистанционного тогда еще не было. Рука постоянно в работе.
Так что же с хоккеем? Происходит то, что чаще всего и случалось в те годы, – советские выигрывают, красиво, убедительно.
И вдруг после очередной забитой шайбы, кажется, это сделал Валерий Харламов только ему свойственным фантастическим по красоте приемом, я в восторге кричу: «Гол!!!», совсем забыв, что делать этого нельзя. Хозяин поворачивается ко мне, он уже и до этого несколько раз с подозрением поглядывал, видимо, чувствуя, что мне нравится игра сборной СССР. «Сэр! Вы что?! За этих?!!» – возмущенно замолкает и – крах, телевизор выключается. Хозяин уходит в свою комнату. Мы (Рива Яковлевна, Мирра, Эмиль и я) остаемся в некотором смущении. Рива Яковлевна невозмутимо-мудра за чтением. Мирра мне: «Я же просила тебя, сдерживайся». Эмиль испытывает некоторое чувство вины – он-то всегда болеет за сборную СССР. Я стараюсь не рассмеяться. Хорошо знаю – это ненадолго, это игра, он ведь недаром посматривал на меня с подозрением. Как актер на сцене видит, чувствует зал, зрителей, так и он воспринимает нас публикой. Сейчас выйдет, и будет совершенно другое явление. И действительно, через несколько минут, как ни в чем не бывало, появляется, возникает разговор совершенно о другом, причем, конечно, он знает, что мы знаем, что он знает, что мы знаем, что он знает, и т. д. Но опередить нельзя, законы жанра нарушены быть не должны. «Да, дети мои, а как там матч?..»
Явление окончено, ждем следующего.
Вацлав Дворжецкий говорил: «…Выйдя из лагеря, я увидел, что, покинув малую зону, оказался в большой».
Это ощущение жизни в «большой зоне» он сохранил до конца. При этом его внутренний мир был совершенно свободен и светел. Как это могло произойти, ведь удары его судьбы бывали беспощадны!
Как правило, человек после смерти приобретает законченную ясность своего образа. При всей завершенности жизни (ведь он все успел, даже книгу написать) Вацлав Дворжецкий остается для меня загадкой. Зная его больше двадцати лет, я и сейчас не могу представить его реакции на многие теперешние события – непредсказуемость была одним из его свойств.
Конец восьмидесятых годов был для Дворжецкого, мне кажется, ярчайшим временем его жизни. А ведь она и до того не была бледной. Убедиться в этом можно, прочитав его воспоминания. Но полностью выйти из зоны он смог лишь в эти годы. Прежде свободным в общении с окружающими Вацлав Янович мог быть только в кругу самых близких ему людей.
Так, дома он сначала рассказал, а потом записал (без черновиков, набело) книгу о своей жизни «Пути больших этапов». Только дома можно было говорить обо всем. Часто это были монологи хозяина – ему было о чем рассказать, и не только о лагерном. Теперь же, в эти годы, Вацлав Дворжецкий, его судьба, его размышления о времени, истории стали нужны всем.
Его приглашают на различные семинары, конференции, где он был живым свидетелем таинственного, страшного Архипелага. Его выступления гораздо шире и этой неохватной темы. Вацлав Янович был счастлив в это время. Он мог, наконец, говорить обо всем. Его масштаб, общественная значимость проявились именно в эти годы. Возвращаясь после очередного выступления где-нибудь в клубе УВД, он звонил нам, звал и подробно пересказывал все, что было там. Часто рассказ итожился фразой, ставшей в нашем доме сакраментальной: «Я им все сказал!»