«Неужели это Репин?!» — подумал я.
Илья Ефимович был героем дня тех годов. Так часто помещались его фото во всех видах. Я не мог ошибиться!
Все писаки, все журналисты, все фотографы прямо-таки питались Репиным и все, конечно, с показным уважением и с неподдельным увеселительным смешком.
Круглый обеденный стол. Обед из сена. Это ли не пища для забавных рассказов из жизни Великого Художника! Я был поражен все-таки, несмотря на все, этой демократичностью: Репин в очереди за плохо вымытой вилкой и винегретом!
Не помню подробностей, касающихся столовой, но помню, что я благоговейно пошел за Репиным, когда он вышел на улицу и пошел на остановку трамвая на Невском.
Репин был кумиром моего отца, и этот «культ», равный культу Льва Толстого, был мне внушен с детства! Не было в среде демократической интеллигенции квартиры, где бы на стене не висели репродукции с картин Репина. Толстой — босиком, с заложенной рукой за веревочный поясок и непременные «Запорожцы». Они были символом «бунта», «вольницы» и «свободы» в некоем неопределенно-музыкальном понимании! Как же не пойти за ним следом! Ведь Лев Толстой, Репин и Христос — легенды, стоявшие в библиотеке рядом на полочке!
Мы вместе вошли в вагон, шедший на Васильевский остров. Сразу кто-то уступил место: «Пожалуйста, Илья Ефимович!»
Весь вагон сразу «узнал» Великого Художника, и посыпались вопросы со всех сторон.
Меня поразило то, что Репин разговаривал со всеми, как будто всех этих трамвайных пассажиров он знал давным-давно. Все они были его не только знакомые, но почти друзья. Так интимен, свободен, без всякой натяжки был тон его ответов!
— Что вы пишете? Над какой картиной работаете? А не оказывает ли влияние на вашу трудоспособность столь долгое воздержание от мяса?
— Да что вы! Наоборот, я себя чувствую прекрасно и никогда бы я не был столь продуктивен, если бы «пожирал дохлятину, трупятину и стервятину!» Тут он разошелся и выражения его были и бесцеремонны, нисколько не щепетильны и крайне «художественны»!
Пассажиры все бросили свои дела, никто не выходил из вагона, войти в него было невозможно.
Все эти выражения Репина, вся эта «свобода» семейного собеседования, вызывали улыбку, улыбку обожания, конечно, но все, без сомнения, чувствовали некую «экстравагантность», необычность поведения этого «гения-чудака», и, разумеется, улыбка не сходила у всех с уст!
Поражал еще и голос, вырывающийся или исходящий из уст этого щупленького старичка ниже среднего роста.
Это был густой, громовой бас, бас протодьякона, изображенного когда-то Репиным, то есть мужчины грузного, увесистого, утробного, а не потребителя легких салатов!
Мы переехали Николаевский мост. Репин сошел, и я вместе с ним. Он направился к главному входу Академии против сфинксов.
Думаю, что я не ошибусь, если скажу, что он шел на выставку «конкурентов» 1913 года, хотя это был не первый день! Знали, что он приедет, и его ждало академическое начальство.
Может быть, привычка к славе, еще с эпохи «Бурлаков», создала эту непосредственность, нестеснительность с людьми! «Все простят и все позволят!»
Если многие современные знаменитости думают, что они «в славе», должен их огорчить: это все ничто по сравнению со славой Льва Толстого и Репина! Их в лицо знал каждый русский человек!
Ректор Леонтий Бенуа, Савинский, Кардовский, Бруни, Творожников и еще кое-кто стояли в вестибюле! Так велик был почет к нему!
Владимира Маковского не было, очевидно, он считал, что ему встречать Репина не по чину, «жирно будет»!
Репин разделся и подал руку принявшему пальто служителю. После служителя он подал руку Леонтию Бенуа — ректору Академии и архитектору Двора его величества! Сказался нигилист-шестидесятник.
После Бенуа поздоровался со всеми. Мы, студенты, стояли кругом этой прославленной группы!
Вдруг Репин отошел от профессоров и пустился вверх по лестнице. Мы, молодежь, юноши 19–20 лет, побежали за ним! Несчастные знаменитости-профессора и академики с брюшками, с одышками, с «сердцами» медленно пошли вверх вдогонку. Сколько лет было Репину в 1913 году?
Каждый профессор показывал ему своих учеников. Он хвалил бездарностей, придирался к художникам поярче!
Долго стоял молча перед мальчишками А. Яковлева. «А плечо-то помято!» — сказал он Кардовскому, указав на какую-то сангину, входившего в успех мастера!
Очень может быть, что эта придирчивость была вызвана хвалебной статьей Александра Бенуа, с которым у Репина были свои счеты из-за полемики, вызванной картинами Петрова-Водкина.
Как много в жизни той предвоенной эпохи было интересного, своеобразного. Но в Петербурге не нашлось ни одного Тулуз-Лотрека, ни одного Стейнлена, ни одного Раффаэлли! Только прекрасные репинские рисунки («Невский проспект», «У Доминика» и другие) — и все… Как мало!
Бледное привидение Пальмиры высосало кровь из Петербурга в искусстве, но в живой реальной жизни было иное.
Все ликовало, все пенилось, все чванилось, все грешило и обжиралось в этом 1913 году.
И все распевали «Пупсика»: