Его распевали все: пели покуривающие мальчишки, пели приказчики галантерейных лавок, пели горничные, пели студенты, солидные чиновники, идейные журналисты. Этот мотив мурлыкали министры, когда им подавали бумагу на подпись. «Пупсик» утешал от угрызения совести дам, возвращающихся с любовного свидания к мужу, который уже вернулся со службы к обеду. Это были самые глупые, самые пустые и бездарные, совсем даже не эротические слова. «Пупсик», вероятно, мог бы взять первую премию за бездарность. Гениальное ничтожество!
Его пели и на немецком языке, и довольно часто в Санкт-Петербурге!
Там, против «Европейской» гостиницы, рядом с филармонией со ступеньками, ведущими кверху, как в храм, обреталась «настоящая» немецкая пивная! Бочки прямо сюда идут из Баварии, из Пильзена! Солидные немцы с брюшками восседают за столами. О! Они не унизят себя до «Жигулей»! Нет! Нет!..
Там и можно было слышать подвыпившие голоса:
Легенда говорит, что здесь, бывало, заседал сам Шлиман! И мы, студенты архитектуры, из уважения к открывателю Трои, заглядывали сюда. Живописцы, скульпторы не знали ни Шлимана, ни Трои!
И вот под этот пустопакостный мотивчик, распеваемый и в Германии, и во Франции, и в Англии, Европа закрыла занавес за многотрудным, серьезным, ученым и глубокомысленным XIX веком.
Он чуть-чуть затянулся, как очень серьезный спектакль, затянулся на тринадцать с половиной лет.
28 июня выстрел в Сараеве открыл занавес нового спектакля, нового века.
Старые, коренные петербуржцы имели свои странности. Одной из них была любовь к скудным, скучным берегам пасмурной ижорской земли.
Стрелка! Какое своеобразие! Ни на что в мире не похоже. Две, три жалкие скамейка. Конец Островов. Подъезжает собственная
За ними следующие, следующие собственные выезды, лошади фыркают, лоснится их атласная кожа, они ждут, пока их владельцы любуются унылым берегом с каким-то сараем, куда затаскивают только что выкрашенную яхту. На скамье сидит мечтатель. Сюда ездят не «по пропускам». Есть психологический билет на стрелку. Кутилы с дамами на лихачах сюда не заезжают. Зачем? Скука смертная! Они едут в Новую деревню, там их ждут и цыгане, и просто уединенные комнатенки. А на стрелке — «религия Петербурга», не записанная ни в каких святцах. Десять-пятнадцать минут молчания в этой часовне воздуха и унылого пейзажа. Эту религию не разглашали.
У нас создался кружок почитателей профессора К. Д. Чичагова, который вел курс истории искусства древнего мира.
На этой почве я очень сдружился с поляком из Вильны — Станиславом Возницким. Наша юношеская дружба — целая эпоха в жизни нас обоих. Возницкий был юношей большой духовной изощренности. Ну, конечно, поклонялся Федору Михайловичу («Легенда о Великом инквизиторе»). Впоследствии он стал редактором крупного художественного журнала в Польше.
Каждую лекцию профессора Чичагова мы записывали слово в слово, так они были интересны по философским обобщениям. На примере Древнего Египта Чичагов давал нам представление о таких категориях, как классика, средневековье. Он трактовал средневековье как эстетическую категорию, а не только временную. Возврату к классике, Возрождению в его трактовке соответствовала эпоха Нового царства. С увлечением, даже вдохновенно, он посвятил несколько лекций Аменофису IV и его супруге Нефертити: этот Петр Великий Древнего Египта построил свою столицу на пустом месте, рассорился с жрецами; он породил новые формы искусства. И профессор ставил вопрос: может ли деспот «породить» искусство? Нет, отвечал он, то, что мы знаем как искусство, порожденное Аменофисом IV, существовало в Египте и помимо него, но только где-то под спудом, в нижнем слое культуры; фараон лишь поощрил это неофициальное искусство и возвел его в ранг искусства высшего слоя. Деспот может задушить все живое и развивающееся в искусстве во имя косной и выдохшейся традиции, а может и дать толчок новому, еле теплющийся огонек раздуть в большое пламя. Все зависит от его тупости или гениальности.