При неверном, переменчивом свете я рассматриваю горные вершины Юнгфрау! Дан-Дюмиди. Этот наплыв мыслей, поток их, блеск ассоциаций, уподоблений меня восхищает… в Белом. Образы литературы, живописи, скульптуры не заставляют долго себя ждать и как бы срывались с языка Бориса Николаевича.
— Теперь ведь нет людей своих мыслей, пусть даже ошибочных, но своих, — продолжает Белый. — Мысли — это то, что «усваивается» и что «запоминается», но отнюдь не то, что «рождается». Везде специалисты, сколько специалистов по литературе! Несгибаемые начетчики! Цитатчики… Идет новая культура. Есть даже институт «Скирдосложения», и вы знаете, туда попадают по большому конкурсу.
Далеко не со всем, что говорит Андрей Белый, можно согласиться… Но… Я ведь художник, то есть существо в какой-то мере «бессловное». Не спорить же мне… не возражать при первом знакомстве… Это безвкусица!
Да я и не любитель был разбираться в мысленных «згах»! Пустыня Каракумы и не только в смысле… песка, а и по-иному… Однако он очаровал меня, я почти полюбил его за эти полчаса до начала рисунка. Иногда он мне казался мальчиком-гимназистом. Особым, нигде в мире неповторимым, русским гимназистом, готовым увлечься каждой новой идеей, прочитать любую книгу, лишь бы в ней он нашел «царство мысли»! Да, что-то есть в глазах, чистый взгляд мальчика, который питается одними духовными эссенциями и не знает, откуда и как с неба слетают квартиры, обеды, шинели со светлыми серебряными пуговицами и темно-синими петличками воротника. Потом голубая фуражка московского студента! Разве он когда-то видел икры, натруженные икры судомойки или прачки! Тоненькие ножки на рисунках журналов, от которых он, конечно, отворачивался, как от «пошлости».
Я стал рисовать… Мне показалось, что Борис Николаевич страдает от этих пробегающих теней по комнате… Страдает не за себя, а за меня!
Вдруг он, не извинившись, вскочил со своего места, прыгнул на шаткую кухонную табуретку и высунул свое лицо в окошко прямо к «икрам»:
— Отойдите же от окна! Прошу, умоляю вас, отойдите от окна на два шага! — истерическим, особым «визжащим» голосом кричал он, и дальше все истеричнее, истеричнее, почти в припадке. — Меня рисует художник! Художник! Художник! Вы слышали хоть раз это слово? Уйдите от окна!
— Борис Николаевич! — я вскочил со своего места, мне показалось, что табуретка покачнулась и он вот-вот упадет на пол в этой истерике (а табуреточка-то давно тут стоит! — мелькнуло у меня в голове, — не первый раз поди приходится вскакивать).
— Успокойтесь! Успокойтесь, Борис Николаевич. Мне очень хорошо рисовать, я как-то приспособился к этим мелькающим «светотеням»!
Выбежала его жена из темной спаленки, накапала в рюмку валерьяночки. Через полчаса очередь мгновенно исчезла. Вероятно, молока на всех не хватило. Можно было и рисовать, и беседовать спокойно!
— Борис Николаевич, я за этот час преисполнился к вам такой симпатией, что не боюсь быть нескромным. Ну, обратитесь к Горькому, он, так сказать, всесилен, и ему ведь не отказывают… «Зевсы-громовержцы», он так много делает добра, носится с еле различимыми дарованиями, видимыми только в «благожелательный микроскоп». Он всем что-то устраивает, и главным образом квартиры, гонорары. Обратитесь к нему. Разве он откажет писателю, который так заметно оставил свой след в литературе целой эпохи!
Белый замолчал… Мы простились.
Была еще одна встреча с Белым, правда, не лично моя!
Переполненный зал столовой Дома Герцена. Группа писателей, зная, что он написал исследование о Гоголе, попросила поделиться своими мыслями по поводу постановки Художественного театра «Мертвые души». Все тогда спорили о ней! Многим казалась она мелкой, пустяковой, забавно-увеселительной и… того, что понимал каждый русский человек под грандиозным понятием «Гоголь», как-то всего этого во МХАТе не оказалось. Какой-то последней «интеллектуальности» явно в театре не хватало! Чувствовали это все, но хотелось неких «сильных слов», острых мыслей! И мы все собравшиеся, сидевшие, стоявшие на головах друг у друга, затаив дыхание, слушали «слово» Андрея Белого. Иначе это было назвать нельзя!
Слово, выслушанное всеми с таким же благоговением, как некогда слово о Пушкине, произнесенное Достоевским. Запомнились отдельные фразы, мысли.
— Нет! Этот мелкий и плоский натурализм так оскорбляет Гоголя. Скорее спектакль надо было бы ждать поставленным Всеволодом Эмильевичем, — он обратился к Мейерхольду, сидевшему где-то напротив, вблизи стола.