Меня обступили писатели! Необходимо зарисовать… Белый в гробу. Я не очень люблю… это неподвижное лицо, не оживленное взглядом.
— Нет, нет! Что вы, что вы, это обязательно нужно, необходимо… Все, конечно, здесь присутствующие помнят рисунок Серякова «Пушкин в гробу»… С детства помнят!
Я подчиняюсь. Нашлась бумага. Почетный караул сменяется. Я рисую! Все спокойны… так надо! Художник рисует Великого писателя в гробу! Все идет по «чину»!
Я не люблю этот «не мой» рисунок. Ни разу даже не взглянул на него после окончания! Но это «чин»! Ритуал!
Смерть писателя! Я удостоился быть наследником художника… Серякова! Самого Серякова! Который рисовал Пушкина в гробу. Я могу гордиться? Да? Этим, «не моим» рисунком?!
— Ба! Позвольте! Позвольте… Андрей Белый! Кто же смог его так нарисовать? Кто из художников смог ухватить всю его «бесноватинку», все его «ведьмовство»! Уловить, учуять… И главное — остро выразить все это… невесомое… хотя и ощутимое, но ведь никогда и никем не передаваемое, лежащее как бы за пределами пластики! Я хочу познакомиться с ним! Позировать ему, наконец! Как его фамилия?
— Милашевский, — сказал Николай Васильевич Ильин, в кабинете которого происходил этот разговор.
— Никогда, ни разу не слышал о таком художнике…
— И тем не менее такой художник есть! — говорит Ильин.
— Черт возьми! От этого рисунка исходит какой-то электрический ток! И этот художник никому не известен?! Хм… да! Однако!..
Алексей Толстой продолжал держать рисунок в своих руках, точно желая распознать «секрет» его выразительности!
В те годы Николай Васильевич как бы был влюблен в меня, в мое искусство. Он заставил меня нарисовать мой автопортрет и напечатал «своей волей» в юбилейном издании «Севастополя» А. Малышкина, чем и окончательно разозлил всех моих «товарищей» по искусству и всех солидных и серьезных искусствоведов! Даю вам честное слово, что повинен в этом «автопортрете» был Ильин, ну я «поддался», как девушка, не предвидя злых последствий. Ильин же, как и всякий влюбленный по-хорошему, и передавал мне всегда «мнения» посторонних!
Так провинциальные девушки влюбляются и обожают своих красивых подруг…
А обожал Ильин по-настоящему. Он же и привлек меня для рисования портретов в изданиях Гослита. Ведь Издательство Московского Товарищества, где я раньше работал, было издательство «так себе», в нем могли работать и сомнительные художники. Госиздат — это уже солидно! Мой стиль утвержден!.. На малюсенький отрезок времени. Потом… солидная, непререкаемая, всепобеждающая фотография!
— Куйте железо, пока горячо, — говорил мне Ильин. — Вот адрес Толстого. Он живет у своего друга, артиста Радина, и в Москву приехал всего на несколько дней. Живет безвыездно в Царском Селе. Нарисуйте его, мы где-нибудь поместим его портрет.
Я пришел к Радину на Малую Дмитровку, которая называется теперь улицей Чехова. Хотя я и пришел в назначенный час, но пришел, кажется, не вовремя и некстати. Кончался обед, тарелки еще не были убраны… водка в большом графине на самом донышке.
Толстой восторженно меня встретил, познакомил с хозяевами.
— Замечательный художник, совершенно замечательный художник, — говорил он присутствующим.
Но, учитывая «послеобеденное» состояние, конечно, серьезно никто не принимал его слов.
Были еще два человека. Из продолжающегося разговора я понял, что это администраторы или режиссеры драматического театра из Ростова-на-Дону.
Ну, режиссеры театра во всем мире похожи друг на друга, что их описывать! Юркие, шустрые, сообщительно понимающие все человеческие поджилки и главную «жилу», ну а по внешности — один с блестящей лысиной в окаймлении черных волос, другой с пышной шевелюрой, без лысины, с острым лицом Мефистофеля.
— Да, так мою «Касаточку» хотите ставить… Давно ее русская сцена не видела…
— Да, вот мы и засомневались, Алексей Николаевич, немного многовато «старого режима». Может быть, внесете какие-нибудь изменения, добавки, или продиктуете, в каком, так сказать, ключе ее теперь подать новому советскому зрителю?
— Ну, знаете, «Касатка» тем и хороша, что искренне, просто, непосредственно вылилась у меня в молодые мои годы. А если добавки, да исправления, да «ключи» будем подбирать, то боюсь, что от ее прелести ничего не останется. Очень уж теперь мудрить любят, не чувствуют «аромата простоты». Кандибобер подавай! Иначе и пьеса не в пьесу. Ну, а насчет «старого режима», так у Островского его побольше будет.
— Да… это пожалуй.
Молитвенно благоговеют режиссеры из Ростова-на-Дону.
Николай Мариусович смотрит на них со смешанным чувством изящного доброжелательства и легкой, еле заметной иронией петербуржца, конечно, настолько тонкой, у этого потомка мадемуазель petits pas, которой любовался сам Людовик XV, что эти примитивные потрясатели донского зрителя ее, конечно, не могли приметить…
Радин ведь сам когда-то играл в «Касатке»…
— Алексей Николаевич, вы разрешите, пока идут деловые разговоры, я сделаю несколько набросков, чтобы войти в работу.
— Пожалуйста, пожалуйста, только видите, как все неудачно получилось! Неожиданно для меня.