— Вы знаете, в эти годы, которые у меня описаны в «Черном золоте», Париж был неповторим. Человечество после войны как с цепи сорвалось… оно было ненасытно! Наслаждений! Наслаждений, всех, всех, которые только возможны, которые только можно достать, придумать, изведать… И над всем этим противный, сладковатый до омерзения запах разлагающихся трупов! Это на ближних полях, примыкающих к Парижу, догнивают неубранные, не найденные несчастные французские и русские солдатики, «пуалю»! Некогда! Некогда их убирать! Давайте целоваться!
Импровизации его были великолепны. И, как странно, описывая эти чудовищные и блестящие годы Парижа, он ни словом не обмолвился о «Детстве Никиты», а именно в те дни, напоенные трупным запахом, и были описаны и русские мальчики, и сугробы, и лунные ночи с волками, и бумажные цепи и звезды для рождественской елки. Он как бы целомудренно оберегал эту тему… Он шагал широкими шагами по бульвару в широком пальто. Образы, сравнения «выливались», «выхлестывались» из него потоком… Какой талантливый человек! Этот уж не высиживает, не высасывает свои образы из пальца.
— Фу! Черт возьми! — внезапно прервал он себя. — Устал! С каким бы я наслаждением сейчас заснул… эдак часика на два, «по-самарски»! А вот тащусь теперь на этот третейский писательский суд! Не успел в Москве появиться, как на другой день сейчас же меня в председатели суда выдвинули. Там они все в этом Доме Герцена перессорились, перегрызли друг друга, по трешнице занимают, потом, конечно, не отдают, друг друга подлецами обзывают… А теперь вот тащись после обеда вместо того, чтобы вздремнуть… Разбирай тут, кто прав, кто виноват, распутывай литераторские дрязги! Но надо тащиться, а то подумают, что зазнался. Беда! Там этот Осип Мандельштам у кого-то трешницу занял и не отдал, или наоборот… Ну, а впрочем, сейчас увидим. Вы пойдете? Или вам некогда? Но зато я предпочитаю вас Ц.
Уменье приспосабливаться к человеку иного склада, иной культуры, человеку скорее административно-коммерческому, а не художественному… Ну, это не для всех!
Какая хватка! И какое виртуозное чувство «уровня воды». Пожалуй, когда-то за это чутье «уровня воды» презирать будут, руки не подадут.
Я вырос среди коренной, «густопсовой» и чистопородной русской радикальной интеллигенции. В России был свой особый, нигде, кажется, в мире неповторимый «пуританизм». Религиозные фанатики «свободы» и непоколебимые борцы против деспотизма и мракобесия. Эти слова я слышал чуть не с пяти лет… Деспотизм звучал странно и непонятно, но слово мракобесие меня восхищало, будило какие-то фантастические картины черных теней, бегающих в некоем танце, точно с фонарем идешь ночью между стволов яблонь… Этот непоколебимый «пуританизм» и «честность» шли от Герцена, Чернышевского, сотрудников некрасовского «Современника». Процесс ста девяноста трех! Я видел в детстве их представителей. Десятилетним мальчиком носил по утрам в Женеве русские газеты Феликсу Волховскому, другу Желябова и Софьи Перовской… Сам Клеменс, зачинщик «хождения в народ», сидя в кресле на даче с видом на Монблан, возложил мне свою руку на голову и вымолвил: «Какой счастливый мальчик, он будет жить в Русской Республике!» Сидевшие на террасе благоговейно замерли… Почувствовали торжественность момента! Я знал с детства эту породу людей. Шишко, который написал в семидесятых годах «народный листок» «Чтой-то, братцы, плохо живется на святой Руси», бывал часто у родителей в маленькой квартире матери на Рю де Каруж. Прочтите воспоминания шлиссельбуржца Морозова. Он их всех описывает молодыми людьми. Я видел их стариками, все еще сохранивших выправку артиллерийских офицеров Николая Палкина. Несгибаемые революционеры без чувства «уровня воды».
Семья Алексея Николаевича в Самаре была не классическая «графская». Положение его было ложное. Толстые его не принимали. Ко гробу его отца мать и маленького Алешу не допустили… Братья, гвардейские уланы и гусары, с ним не разговаривали и не раскланивались. Графства-то набраться было не у кого… и «царедворства» тоже!
Мать — женщина-героиня… Героиня своего чувства… Ушла от мужа на втором месяце беременности… Бросила троих детей… Все во имя чувства — Анна Каренина — девчонка по сравнению с ней! Писательница-народолюбица, с сильной закваской семидесятых годов, с их хождением в народ. В их семье в Самаре бывал Короленко… Короленко к каждому не пойдет…
Я смотрел… смотрел на этого рыхлого, развалисто мясистого графа, и думал: «Откуда у него все это? Это чутье „что сейчас надо“, чутье „уровня воды“, чутье кому кадить и как кадить! Это „царедворство“ предков ему пригодилось в эпоху „культа“.
Награда — памятник против церкви, где венчались Пушкин и Лев Толстой! Вы довольны, Алексей Николаевич? Бездарно?