Самое интересное в кружке Бруни — это был ранний Митурич. Совсем не потому, что у него было какое-то кредо, нет, просто рисовальный темперамент, «глаз» его был очень интересен!
Но, конечно, ветер «нового» дул сильно, он побуждал к смелости, дерзости, к отказу от залежалого! Вот тогда он сделал портрет Лурье!
В это время обрабатывали, шпыняли, цукали Пунина.
— Утамаро! Что вы в нем нашли? «Чистенькое» вам, вероятно, нравится!
— Борис Григорьев! Ну и ну! Удивляетесь, как плоским карандашом по бумаге водит. Так, так.
Ошарашенный Пунин не знал, куда деться. Он стеснялся себя! В конце 15-го года Левушка уверовал в Татлина! Пунин тоже с восторгом принял новую звезду. Львов и Митурич косились и помалкивали!
Много во всем этом было и недоброжелательности и подозрительности, опаски не уронить себя.
Впрочем, обо всем этом «нигилизме и нетерпимости» — в другой раз.
Есть тонкие, трудно уловимые даже для вдумчивого ума, взаимоотношения таких мировых сокровищ, как Лувр, Венская и Дрезденская галереи, Эрмитаж с культурой нации, собственностью которых они являются! В это никто не вдумывался, этим никто не занимался.
Тема свободна!
Что-то из сокровищниц этих влияет на культуру народа, что-то им не воспринимается, лежит втуне, — залежь!
Мой сын, лет 13-ти читал «Войну и мир». Я разговорился с ним о романе.
— Я как дойду до этой самой Наташи, так пропускаю.
Может быть, девочки 13 лет читают только про Наташу и пропускают Наполеона!
Есть возраст духа, взрослость интеллекта, а не примитивного полового инстинкта! Доросла восприимчивость художника, восприимчивость нации в целом до того, — чтобы воспринять некоторые оттенки цвета, общую тональность картины, «ее волны», или никто ничего не заметил!
Потому что уяснить себе только «самое главное» да еще и «в общих чертах», как думала сделать курносая курсистка-бестужевка, это, значит, ничего не «уяснить». Более столетия висела в Вене гениальнейшая из гениальных картин, которую только создал человек, живущий на земле. Это «Зима» Брейгеля!
Как она влияла на живопись Австрии? — Никак!
Как воздействовал Веронезе, висевший в Дрездене, на немецкую живопись? — Никак!
Эту «чистоту волны» немцы не воспринимали в XVIII веке, не воспринимали в XIX веке, не воспринимают и в XX!
А я, когда впервые увидел «Несение креста» Веронезе, то почувствовал, что меня обокрали, обокрали пожизненно, не дав посмотреть на нее в юные годы! Ребенку ни разу в детстве не дали сахару, сметаны или творога!
Эрмитаж обладал лучшим в мире Рембрандтом! Как он воздействовал на русскую живопись? — Никак!
Я имею смелость утверждать, что у нас никто не понимал искусства Рембрандта, в особенности художники, именно меньше всего они…
Никто из них не имел безумной дерзости возыметь «собственную мечту». Построить дом «своего Духа», где бы хозяином был только его строитель. Никто не открыл для себя ту «сладкую лазейку» в жизни своего я, о которой знает только ее хозяин.
А именно в этом, только в этом и есть Рембрандт, так как знаменитая «светотень» была и до Рембрандта и не только у Рембрандта. Он заставил эту светотень служить не нуждам камеры обскуры, а потребностям своего Духа!
Рембрандт как художник начался с «Девочки с петухом», которую он ввел в общество «влиятельных и почтенных людей». Какая безумная дерзость!
С этой дерзости, с этого «петуха» и начался Рембрандт.
А без этого «своего дома», без этого своеволия, начиналось ли вообще искусство живописи?
Хорошо было осваивать в Саратове, в Харькове импрессионизм, Сезанна, Пикассо при полном незнании Веласкеса, Рубенса, Тициана, Рембрандта! А ведь большинство модернистов, с которыми я сталкивался в жизни, тогда и позднее, не только в провинции, но и в Москве, были невеждами именно в этой области. Ну, конечно, они перелистывали один разок какую-нибудь монографию. Один или два раза побывали в Эрмитаже, конечно, ничего не запомнив, но сделав вид, что все знают. Я же знал Эрмитаж наизусть! Как «Отче наш»!
Что дало мне это знание? Одно дало наверняка: безошибочное узнавание невежды, когда я говорю с кем-либо о живописи или читаю статьи о ней.
Я любил вечерами посидеть в академической библиотеке, такой уютной, выходящей окнами на Румянцевский сквер. Здесь не было современности. Все фолианты XVII–XVIII веков, в кожаных переплетах-камзолах, расшитых золотом. Приятно было заказать тяжелейшие тома Пиранези и упиваться композициями этих листов, как музыкой.
Однажды, в неурочное для меня время, около двух или трех часов дня, после некоторой тошноты от чертежей, я сидел в библиотеке.
Вошел Александр Бенуа и заказал себе несколько книг. Я сразу узнал его по портрету Бакста! Библиотечный служитель, степенный человек с лицом псковитянина из брюлловской «Осады Пскова», с великолепной рыжей бородой, раскинувшейся по форменному мундиру, принес ему, как охапку дров, несколько фолиантов. Я в те времена не пропускал ни одной строчки, написанной этим замечательным человеком и художником, и теперь с жадностью подсматривал… Он подбирал виньетки для очередного выпуска «Истории живописи».