Он пел все то, что полагалось петь Шаляпину на концертах под рояль: «Стонут ратники сермяжные», «Блоху», «Возвратился ночью мельник»… Тогда это все было еще не изъезжено пластинками всего мира. Аккомпанировала жена одного нашего художника, консерваторка. Волновалась, сбивалась… Шаляпин величественно улыбался, наклонялся к ней, брал ее руку, целовал — и они начинали сначала. Говорили о нем, будто он хам в частной жизни. Хамы так ручку не целуют… так не улыбаются… не глядят так людям в глаза… Но когда с ним соприкасались действительные хамы от искусства, он, вероятно, горячился, срывался.
Время подходит к пяти. Шаляпин рассказывает что-то смешное из своего детства…
Рядом с ним, где-то около рукава, вырастает маленький человек — это Исайка. Гигант и триумфатор беспрекословно слушается человечка с обыкновенной, незапоминающейся внешностью гражданина из трамвая, прохожего с улицы, каких все видят и никто не замечает. Все знают — Шаляпин вытащил его из воды, спас от самоубийства. Как изобразить их обоих вместе? Доре, Домье изобразили комбинацию контрастов — худой, возвышенный Дон Кихот, толстый, приземистый Санчо, Россинант и осел. Но как изобразить всегдашнее и необычайное? Человек-чудо рядом с человеком-статистической единицей?..
Катуркин благодарит от лица собравшихся и просит разрешения «на память о дивном вечере» преподнести два пейзажа. Он торжественно, со счастливым лицом протягивает эти два пейзажишка, написанные бог знает чем, серыми сгустками краски, с пробивающейся зеленцой, свистящей и мерзкой. Конечно, серый день, какие-то дрянные кусты, слюнявые речушки.
Как можно было дарить этот замшелый мусор Шаляпину, да еще с претензией на то, что это принесет ему радость!
Но артист есть артист! Шаляпин великолепно сыграл роль растроганного и осчастливленного человека.
Не представляю себе, чтобы Борис, Олоферн, Мефистофель повесил их у себя, хотя бы в передней!
Когда я направлялся в Петербург сдавать экзамены, то один знакомый нашей семьи, очень милый и любезный человек, дал мне письмо к С. К. Исакову, своему другу юности и другу по университету. Он сказал: «Вот, вы найдете у пасынков Сергея Константиновича ту среду, которая вам нужна».
Долго это письмо лежало у меня в чемодане «без действия». Я не хотел заводить знакомства, не будучи уверенным, что останусь в Петербурге.
Но вот, наконец, я «осел» в столице, начал работать в Высшем художественном училище и настало время познакомиться с семейством Исакова. Я был очень хорошо, по-домашнему, по-русски, принят.
Моего письмодавца любили все, не только Исаков, но и Анна Александровна Бруни (урожденная Соколова, дочь Александра Соколова, акварелиста и портретиста, и племянница Петра Соколова, несравненного и неистового изобразителя охотничьих сцен). В настоящее время она была женою Сергея Константиновича. Ее два сына, Николай и Лев, были моими сверстниками. Я очень быстро сошелся с ними обоими! У них было что-то вроде молодежного кружка и, кажется по субботам, кое-кто собирался. Были девушки, родственники, подходящие по возрасту, словом, в конце 1913 года это был «молодежный» кружок, а не «художественный» в смысле кружка с определенным характером вкусов.
Анна Александровна Бруни была «другом сердечным» художницы Самокиш-Судковской, салонной акварелистки и иллюстратора «Конька-Горбунка», естественно, что Лева Бруни, не будучи учеником Академии, был приглашен работать приватно, под руководством Самокиша, в его мастерскую.
Эта мастерская находилась во дворе, и поэтому никаких особых формальностей для допущения к работе в мастерской не требовалось. Профессор, руководитель мастерской, был «хозяином» ее и мог приглашать работать «посторонних». Впрочем, этим не грешили. Я знаю только два таких случая — это Лев Бруни у Самокиша и Тырса в мастерской Матэ. Он тоже не был учеником Академии!
Николай Бруни был поэтом и музыкантом. Он писал стихи, был знаком с целым рядом молодых поэтов, был в курсе всех «злоб дня» современной поэзии, но он явно еще не обрел свое поэтическое лицо и поэтому как-то зрел в этом смысле!
Но музыкой (он готовил себя к карьере пианиста) он занимался регулярно, но тоже как-то домашним образом, не поступая в консерваторию, так как там «совершеннейшая казенщина и рутина». К нему ходил какой-то старичок, в которого семейство Бруни очень верило!
Характер у Николая был «не сильный», а какой-то податливый и неуверенный в себе, поэтому его музицирование, конечно, дало очень много в смысле внутреннего роста, но не сделало его «победителем» над конкурентами-пианистами!
Человек он был очень «внутренне изящный и чуткий», но, конечно, отсутствие «железной воли» было причиной тому, что он не стал ни профессиональным поэтом, ни профессиональным пианистом.
Влияние матери, женщины увлекающейся, крайне неуравновешенной, но и властной, было на него огромно! Ее мятущийся дух во многом сыграл роль злого рока в трагической судьбе ее сына!