Но странно, те же влияния каким-то образом в судьбе ее младшего сына Льва пошли ему даже на пользу. Он, Лев, сумел использовать в жизни все течения, все ветерки и хорошо вел свою ладью в житейском море! В житейском… но не в мире искусства!
Лев Бруни как личность был так сложен, так трудночитаем, в характере его было столько противоречивого, что вряд ли мне удастся сделать его хорошо нарисованный портрет. Но, может быть, основной его чертой, чертой, определившей всю его жизнь, была «влюбчивость». Влюбчивость не в идеи в искусстве или неведомые пути, открывающиеся внутреннему взору, сколько влюбчивость в «носителей» этих идей, в вожаков сект искусства. Он был тем, что называется «сектант», но причем сектант, провозглашающий «ересиарха», «Учителя» с большой буквы! Причем влюбленность его в «объект» была исступленно послушническая!
Мне так иногда было досадно за него, по-дружески, по-человечески! Ведь была и другая сторона его натуры, менее «человеческая», досадно человеческая…
Был некий таинственный, трудно разумом постигаемый… «голос крови». Лев Бруни был продукт многих биологических скрещений. В его жилах текла кровь людей в искусстве блестящих, уникальных! Тут и иностранная итальянская кровь Бруни, тут и какая-то частица крови Брюллова, и русская кровь блестящих Соколовых. Словом, говоря простыми русскими словами, всё ему «давалось даром».
Мы как-то сразу перешли на «ты» с обоими братьями, и это «ты» держалось всю жизнь, несмотря на то, что мои вкусы в конце жизни были диаметрально, полярно противоположными вкусам Льва Бруни! Чему он пел свою «Осанна», все это я считал абсолютным вздором и утехами невежд!
Чуть ли не в первый вечер нашего знакомства он спросил меня:
— На выставке конкурентов был?
— Был.
— Ну ты, конечно, поражен Петром Львовым!
— Каким Петром Львовым?..
Я не заметил никакого Петра Львова. Теперь я должен сказать, что и заметить его никак нельзя было, так он ничтожно выглядел на стенах конференц-зала! Впрочем, меня можно проверить — стоит только перелистать «Ниву» за ноябрь 1913 года. Но на страницах журнала он выглядит лучше. В «натуре» же его заметить было нельзя!
— Как? Не заметить Львова?! — воскликнул Лев.
— Да, это — явление крупного масштаба, — заметил тихо и не очень уверенно Николай.
— Завтра же утром побегу посмотреть его, — сконфуженно ответил я.
Лев Бруни продолжал:
— Львов — это единственное отрадное явление в нашей живописи. Все ведь гоняются за «сюжетиками», за «манерками». Изготовляют «картиночки» для пошляков с капитальцем и «картиночки» для еще больших пошляков — эстетов! Львов — это честность, честность перед собой, честность перед искусством и честность перед натурой! Никаких «манерок», никаких «маркиз»!
Я окончательно сконфузился, я не заметил честной красивой девушки среди развратно-продажной нечисти! Ну и вкус!
Из приведенного выше разговора уже можно составить себе мнение о «накале», идейном накале семьи Бруни и можно также заметить и исступленную преданность «Учителю», «Наставнику», ведущему по «праведному пути»!
Эта влюбленная преданность, воинствующая с инакомыслящими, так свойственна религиозным сектам, она была и среди стриженых девиц в Василеостровских коммунах 60—70-х годов, она воскресла в среде кубистов и футуристов живописных кружков! Ее метко примечал, с ядовитинкой и со злобинкой, Лесков, рассматривая этих подвижников «нового пути» всеулавливающими глазами стрекозы или зеленого кузнечика!
Утром я бросил чертежи и побежал смотреть Петра Львова! Я увидел его, или, вернее, разыскал! Скучная живопись. Я уже не говорю о сюжете, в котором отсутствует какая-то даже щепотка соли. Сухой, протокольный рисунок, «классный рисунок» со всеми его доблестями протокола. Какой-то тамбур-мажор лейб-гвардии Павловского полка. Самокиш доставлял для своей мастерской такие модели.
В его рисунках отсутствовал шарм, обаяние. Отсутствовал тот приятный и неповторимый тембр голоса, который ведь есть и в пластическом искусстве, а не только в вокале!
Это та манера выражаться, манера мыслить, манера примечать, которая может заставить зрителя или влюбиться в мастера, или пройти мимо него равнодушным! Тот внутренний голос, который делает такими пленительными рисунки Ватто, сангины Фрагонара, Гойи, наброски Дега. Словом, их чарующая неповторимость при кажущемся «ничего особенного»!
Неужели я так туп, так провинциален, что не вижу в этой «честной протокольности» ничего! «Черт возьми, — начал я себя оправдывать, — ведь увидел же я на обложке дешевенького журнальчика, увидел в первый раз в жизни балерину Дега, увидел впервые искусство для меня невиданное! Увидел в четырнадцать лет искусство Врубеля и „затрепетал“, ходил целый день, как в гипнотическом трансе! Ведь никто не подсказал, никто не привил мне этого восторга! Почему же в случае со Львовым такая „тупость“?» «Сухие опилки» — огненными словами пронеслось в моем мозгу!
Увы, этот случайный скачок моей мысли остался на многие годы в моем сознании, и эта фраза нет-нет да и выскакивала, когда случай приводил меня рассматривать рисунки П. Львова!