Но каждую пятницу, в полдень, в доме, как и в каждом другом еврейском доме этого города, поднималась всеобщая суматоха – приготовления к субботе. Все женщины надевали свои старые рабочие платья; отбросы убирались со двора, у порога ставились жестяные чаны с горячей водой, из них уносили полные ведра в дом, откуда слышно было, как скребли и подметали щетками, шлепали мокрыми тряпками и ритмично напевали за работой еврейские женщины. Ведра, уже полные грязной воды, выливали обратно в жестяной чан, и когда его содержимое становилось черно и густо, как суп, приносилась вся семейная утварь – кастрюли, ножи и вилки, глиняная посуда, чашки и стаканы – и мылись там: колодезь был слишком далеко, чтобы тратить лишнюю воду. А после этого дети наполняли себе ведра из чана и мылись в них, в то время как остальные скребли дверные косяки, подоконники и две каменных ступеньки у порога, надрываясь в печальной песне.
Полотно, висевшее на бельевой веревке, было снято. Все маленькие еврейские лавки закрывались рано, и мужчины возвращались домой, идя небольшими дружескими группами, как люди, закончившие свою работу. Каждый из них надевал свой лучший длинный сюртук и ермолку, свои самые блестящие ботинки и выходил, чтобы присоединиться к все увеличивающемуся степенному потоку серьезных, одетых во все черное, людей, катящемуся по направлению к синагоге.
Дома скатывали грязные ковры, открывая белый пол, который всегда бывает покрыт, за исключением только субботы и дней больших религиозных праздников. И, вереницей, женщины, девушки и маленькие дети, смеясь и болтая, в своих лучших платьях выходили на улицу, где уже собирались остальные женщины и дети, чтобы досплетничать и похвастаться своими нарядами.
Из нашего окна был виден угол кухни, сморщенная старуха, присматривавшая за замазанной печью; было слышно бренчанье ключей, которые прятали подальше на праздник, и открывался вид на стол в обеденной комнате, с шеренгой свечей для «свечной молитвы» и субботним хлебом, покрытым салфеткой, с оплетенной бутылкой вина и чашкой.
Мужчины медленно возвращались из синагоги, а когда падали сумерки, вверх и вниз по улице, оживленно беседуя, прогуливались бледные, сверхутонченные молодые еврейские интеллигенты, обсуждая спорные места «закона».
Члены семьи стояли молча, прижавшись друг к другу, скрывая от нас стол опущенными головами, в то время как над вином произносилась молитва и разрезался священный хлеб, – желтое пламя свеч играло на их оливковой коже и на странных очертаниях их восточных лиц…
После ужина смирно играли дети, неповоротливые в своем субботнем платье, а женщины собирались перед домами. Когда наступала темнота, из каждого окна еврейского дома светился огонь. Мы заглядывали через окна в расположенную на втором этаже длинную простую комнату, пустовавшую в течение всей недели, где теперь собралось несколько мужчин, с громадными книгами, развернутыми перед ними на столе, до поздней ночи распевавших глубокими голосами по-восточному звучавшие псалмы.
В субботу люди с утра шли в синагогу. Это был день многочисленных визитов друг другу целыми семьями, одетыми по-праздничному; день бесконечного обеда, длившегося большую часть дня, с веселыми песнями, которые пелись всей семьей под хлопанье в ладоши: разодетые семейства, вплоть до последнего ребенка, гуляли по дороге, что окружала подножье «Святого холма» и направлялась в открытую равнину… А затем ночь, и распечатанная печь, разостланные ковры, маленький Яков, ноющим тоном повторяющий своему учителю урок, открытые магазины, снова поношенное платье и страх.
Почти каждый день вверх по улице проходила небольшая трагическая процессия и направлялась к тюрьме, расположенной около монастыря: два-три еврея в их характерных длинных одеждах и ермолках брели тяжелой походкой, с лицом, потерявшим всякое выражение, и уныло поникшими плечами. Впереди и сзади них плелись здоровенные солдаты, держа в руках винтовки с примкнутыми штыками.
Много раз спрашивали мы хозяина об этих людях, но он всегда изображал на своем лице неведение.
– Куда они идут?
– В Сибирь, – бормотал он, – а может быть… – и он жестом показывал, как спускают курок…
Хозяин был на редкость осторожный человек. Но иногда он подолгу стоял в нашей комнате, переводя взгляд с Робинзона на меня и обратно, как будто у него было многое что сказать, если бы он только смел. В конце концов он качал головой, вздыхал и уходил мимо бдительного казака, набожно прикасаясь к бумажке с молитвой, приколотой к косяку двери.
Мы так и не получили ответа на наши ультиматумы, и офицер со стриженной головой больше не приходил к нам, – такая это была неприятная задача – отвечать на наши доводы! Казаки также предавались где-то более занимательному времяпрепровождению, хотя они и не переставали приветствовать нас криками, когда проезжали мимо нашего окна. Так что, в конце концов, мы видели только хозяина, стоявшего на часах казака и двух кривлявшихся безобразных польских служанок – Фред и Анни, которых хозяин недокармливал и заставлял надрываться в работе.