— Кто ему велел? — крикнула Нюрка. — Он сам виноват, сам, ну и пусть расплачивается... Меня из-за него в школе дразнят: это Митьки-убийцы сестра. Я ему и писем не буду больше писать. А если ты уедешь, я... Я тоже что-нибудь такое сделаю, чтобы меня посадили, вот!
— Нюра...
Дарья растерянно смотрела на дочь, не видала ее еще такой взвинченной и дерзкой. Щеки у Нюрки раскраснелись, на глазах блестели слезы. В другое время Дарья закатила бы девчонке крепкую затрещину, чтоб знала, как с матерью разговаривать. Но сейчас что-то незнакомое приметила она в Нюрке, какую-то глубокую, недетскую обиду на жизнь, и расстроилась. Митю жалела, и Нюрку жалела, и горько ей было, что Нюрка так говорит о брате.
— Трое нас, — примирительно и настойчиво проговорила Дарья, — трое нас в семье, и нельзя нам допускать раздора промеж себя.
— Скоро будет четверо, — перебила Нюрка.
Она стояла возле стола и, не глядя на мать, водила пальцем по стершимся узорам клеенки.
— Ладно, Нюра, — сказала Дарья, — сердись, не сердись, а к Мите я поеду. Не могу не поехать. Извелась сердцем. В другой раз такой случай не выпадет — маленького не кинешь, привяжет он меня. А Митю должна я повидать.
Вечером Дарья отправилась к Любе.
Люба опять жила в общежитии. Перед войной дали ей комнату в новом доме, но, пока была в эвакуации, заселили дом семейными.
Комната была небольшая, на четверых. Четыре кровати, четыре тумбочки, четыре стула по граням квадратного стола...
Люба одна сидела за столом, ужинала.
— Вот кстати пришла, Даша. Поешь со мной. А то все одна да одна.
Сковородка с обжаренными макаронами стояла на столе. Люба достала из тумбочки вторую вилку, подала Дарье.
— Соседки-то где у тебя?
— На танцы убежали. Молодые девчонки. То на танцы, то в кино. А на выходной домой уезжают, в деревню. Из одной деревни все.
— К Мите я надумала поехать, — сказала Дарья.
Люба удивленно вскинула глаза.
— Сейчас?
— Сейчас. А после куда поедешь? Нюрка вот только... Поживешь с Нюркой?
— А чего не пожить? Не все ли едино мне, где спать-то? Поживу. И за уроками пригляжу, чтоб уроки делала — ты не заботься.
— Не хочет она, чтоб я к Мите ехала. Ревнует. Если, говорит, уедешь, тоже в колонию попаду.
— Не попадет! — уверенно проговорила Люба. — Мы с ней по вечерам в подкидного будем играть. Книги почитаем. Радио послушаем. И забудет свои глупости.
— Душевный ты человек, Люба.
— Нет, — нахмурилась Люба. — Это я только к тебе. А так нехорошая стала. Злоблюсь. Завидую. В ссору лезу. В магазин не схожу, чтоб не поругаться. Разве такая Люба была? Была да нету. Видно, правду говорят, что старые девы все злые.
— Брось ты...
— Я бы бросила, а не бросается. Да и к чему бросать-то? Кого ради стараться? Какая уж есть, такой и век доживать. Ты когда ехать думаешь?
— Да хоть завтра.
— И не откладывай. Завтра и поезжай.
В полночь, когда Дарье надо было идти на поезд, Нюрка уже спала. Или притворилась спящей. Дарье показалось, что притворилась. Она поцеловала Нюрку в щеку, отошла. Почудился ей за спиной печальный вздох. Обернулась — Нюрка лежала в той же позе. Худенькая была — едва обрисовывалась под одеялом ее фигурка, не приглядеться, так, кажется, никого и нет. Косички без лент — на ночь Нюрка выплетала ленты, берегла — раскинулись по ситцевой, белой в крапинку, наволочке. «И что ж она, дура, вбила себе в голову, что я ее не люблю», — подумала Дарья.
На вокзал пришли рано, боялись, что не застанут билета. Люба встала в очередь, Дарья присела неподалеку на скамейку, поставив возле ног чемодан. В вокзале было чисто. И народу немного. Ребятишки спали на скамейках.
Открыли кассу, очередь зашевелилась, Дарья в беспокойстве встала.
— Да сиди ты, сиди, — покровительственно прикрикнула на нее Люба. — Билета, что ли, тебе не возьму?
Минут через двадцать Люба принесла билет.
— Нижняя полка, — удовлетворенно проговорила она. — Плацкарта.
— Да я бы и общим доехала.
— Не жилься! — сказала Люба. — Ты себя береги. А деньги заработаешь.
Дарья еще не ездила в таких вагонах. Так мягко шел вагон, словно не по рельсам катился, а по реке плыл, и стенки его голубели узорчатым тисненым рисунком, и над каждой скамейкой было вделано длинное узкое зеркало. А в войну-то... Припомнился ей холодный и тряский товарный вагон, железная печка посередине и задыхающаяся Варя на руках. «Жизнь к лучшему идет, — думала Дарья, — только бы радоваться. И все бы ничего, кабы не случилось беды с Митей...»
Она лежала, умостив под голову чемодан и укрывшись пальто — не стала на одну ночь тратиться на постель, в Москве пересадка, — в думах о Мите долго не спала. И маленький ее не спал, легкими толчками напоминая о себе, и отчего-то сделалось Дарье грустно, но покойно, как давно уже не бывало. Вагон слегка покачивало, горела слабеньким светом лампочка, старик тихо похрапывал на соседней полке, а где-то в глубине вагона мужские голоса вели спор — слов не разобрать, а по голосам похоже: спорили. И под стук колес, под приглушенные эти голоса заснула Дарья.