Луна выглянула из-за облаков, посветлело. Белый остов церкви четко вырисовывался в темном небе.
— Служат в церкви? — спросила Даша.
— Нет. Пекарню устроили. Идешь утром мимо — хлебом пахнет, аж слюна копится.
Церковь стояла на взгорочке, темная луковица купола как бы растворялась в небе. Креста на церкви не было. Несколько белых крестов виднелось низко у земли, и Даша догадалась, что это кладбище.
Справа темнели домишки, а в отдалении светились окнами бараки. Оттуда доносились переливы гармони и песня.
— Вот она и стройка, — сказала Алена.
Даша слушала песню. Старая была песня, знакомая и Даше вдруг показалось, что длинная дорога между полями, по которой она шла до станции, поезд, Серебровск, бородатый злой мужик, Алена — все это сон, ничего этого не было, по-прежнему она в Леоновке, вон и церковь без креста, и кладбище, и песня, и гармошка.
Никто травушки не скосит,
Никто ее не сожнет,
Никто девицу, меня, не любит,
Никто замуж не берет...
— Пойдем пока с нами, пустые топчаны есть, заночуешь, — сказала Алена.
— Ты Маруську Игнатову не знаешь?
— Кто ее не знает! Приметная...
Вроде голос у Алены похолодал.
Ой, да никто девицу, меня, не любит,
Никто замуж не берет...
— Где поют — там и она. Парни к ней льнут, словно медом смазана. Ну, до свиданья... Маруську без меня найдешь.
— Даша! Дашка Родионова. Девки, это наша, из Леоновки. В гости? Али работать?
— Работать, — сказала Даша.
— Ну, идем.
Маруська взяла Дашу за руку и повела куда-то мимо бараков, потом через кладбище. Даша спотыкалась о могилы, ей жутко было среди белеющих во мраке крестов.
— Али другой дороги нету? — спросила она Маруську.
— Тут ближе. Да ты не бойся, покойники не страшные. Ты живых бойся.
Она привела Дашу в избу, которая не то на кладбище стояла, не то возле. Только что были могилы и вдруг огонек мелькнул, Даша подумала — не гнилушка ли светится, а оказалось — окно.
В просторной кухне на стене горела небольшая керосиновая лампочка. У печи стояла худая баба с жидкими, давно не чесанными волосами, в мятой юбке и грязной кофте, с угрюмым морщинистым лицом. «Чего это она какая-то вся неладная, — подумала Даша, — будто ее жевали-жевали да выплюнули».
— Это наша хозяйка, — сказала Маруська, — Ксения Опенкина. Трудящийся человек: в больнице санитаркой работает.
Сама Маруська не в пример хозяйке была нарядна. Черная юбка просторно расходилась книзу широкими клиньями, красная кофта обтягивала грудь, кашемировая шаль с кистями лежала на плечах. «Видно, и впрямь хорошо живет, — подумала Даша, — в деревне сроду у нее такой шали не водилось».
— Садись, отдыхай, — сказала Маруська, сбрасывая с плеч свою шаль. — Сейчас чай вскипятим. Как там наши?
— Здоровы. Мать тебе подарок послала, носки теплые да варежки, в сундучке у меня.
— Ладно, после. Снимай пиджак-то, снимай. Может, Ксения и тебя на квартиру возьмет.
— А чего не взять? Можно взять, — вяло проговорила Ксения.
— Поставь самовар, Ксения, — сказала Маруська хозяйским тоном, и Ксения принялась ставить самовар.
За едой, когда проголодавшаяся Даша подналегла на жареную картошку и политую маслом квашеную капусту, Маруська рассказала ей про свое житье-бытье.
— Привезли нас в Тулу. Ну, думаю, ладно, город большой, можно жить. А мы эту самую Тулу только и видели два часа, пока на вокзале сидели. Погрузили нас на машины да дальше. В голехонькое поле закинули, три барака да землянки, и палатки стоят, в палатках живут. А работа — землю рыть, какой-то химкомбинат в степи строют. Ну, конечно, что ж делать, взяли лопаты да пошли копать. И я пошла.
Маруська сидела, умостив обе руки на стол и перегнувшись к Даше. Черная коса короной лежала на голове, глубоко посаженные продолговатого разреза глаза остро глядели на Дашу.
— День копаю. Другой. Неделю. Руки болят. Плечи болят. Поясница прямо отваливается. Еда плохая. В супе крупинка крупинку не догонит, кашу по тарелке размажешь, а есть нечего. И все собрания, каждый день собрания, как, бывало, в Леоновке перед колхозом. «Преодолеем трудности, построим комбинат... Выполним, перевыполним...» Я слушаю, а сама думаю: зачем мне это нужно-то, этот самый комбинат? Коммунисты, комсомольцы — тем уж некуда деваться, положено всякие трудности переживать, а мне-то за что мою молодую жизнь губить? Ты в комсомол не вступила?
— Нет.
— И правильно. Они вон здесь не то что днем — по ночам покою не знают, сверхурочную землю копают. Ну вот... И стала я, Даша, приглядываться, как бы поладней-то устроиться. В столовке с девчатами поговорила, не надо ли, мол, еще работницу в столовку. Не надо, говорят. А после одна из этих же, из столовских, и рассказала мне про Серебровск. Там, говорит, стройка при городе. И только начинается. Каучуковый завод, каучук на нем будут делать.
— Чего? — не поняла Даша.
— Каучук. Вроде резины, что ли. Да по мне — что бы ни делали, лишь бы самой прилепиться. Я — расчет, да сюда. Сначала посудницей взяли, а после на мое счастье повариха заболела, уволилась, меня поварихой поставили. И живу,— гордо заключила Маруська.