Ульяна пришла, когда квартиранты ее успели уже поужинать. Нераспечатанный треугольник лежал на чистой клеенке. Ульяна, как была в заиндевевшей суконной шали, в полушубке и в валенках подошла к столу.
— Тебе, — сказала Дарья.
Ульяна кинула на пол рукавицы, покрасневшими, негнущимися пальцами взяла письмо.
— Незнакомая рука-то, — сказала упавшим голосом.
— Не пугайся, — проговорила Дарья, — не похоронка это, похоронки в конвертах шлют.
— Прочти, Даша. Боюсь я. Трясется во мне все...
Она расстегнула полушубок, но не сняла, так и села на табурет возле стола, шаль распустила. Иней таял, оседал на платке крохотными слезинками. Дарья вытерла руки, развернула треугольник, стала читать.
«Дорогая мама, пишу тебе из госпиталя...»
— Живой! — облегченно вздохнула Ульяна.
«Вернее, не сам пишу, а пишет сестра, и вовек больше не напишу я письма своей рукой. Не знаю, что для меня было лучше, остаться на поле боя в братской могиле или вернуться домой беспомощным калекой. Не хотел я тебя пугать, не писал долго, да правды не скроешь. Обороняли мы от врага одну важную высотку, а немец сыпал минами так, что и клочка невзрытой земли не осталось. Многих побило насмерть, а меня бессознательным подобрали. Очнулся я в санбате, обрадовался, что жив. Жив-то жив, но приеду я к тебе без рук, одной нету по локоть, а правую отняли до самого плеча...»
— Нет! Нет... — перебила Ульяна, страшно побледнев. — Нет. Нет, — твердила она, как заклинанье, и судорожно перебирала в руках края шали. — Как же это?
— Горе-то какое! Горе-то какое! — шептала Люба, глядя на Ульяну и не решаясь подойти к ней.
— Дай! — сказала Ульяна и почти выхватила у Дарьи письмо.
Она беззвучно шевелила губами, перечитывая письмо, и вдруг, кинув его на стол, вцепилась руками в волосы.
— Господи, убей меня! Убей ты меня, чтобы не видеть мне моего сыночка калекой! — выкрикивала отчаянно, во весь голос.
Люба кинулась к ней, пыталась расцепить пальцы на смоляных прядях волос. Дарья зачерпнула в ковш холодной воды из кадушки, поднесла к широко открытому рту Ульяны.
— Выпей, Уля. Собери себя. Нельзя тебе помирать. Кто без тебя за сыном ходить станет?
Ульяна пила воду, стуча зубами о край ковша. Вскочив, скинула полушубок на пол, шаль сдвинула с головы на плечи, металась по кухне взад-вперед, заломив руки.
— Сыночек ты мой родной! Калекой сыночка моего сделали фашисты, калекой навек...
Дарья поймала ее за руку.
— Не надо, Ульяна.
— Господи! Что же это будет-то, Даша? — тихо проговорила Ульяна, с тупым недоумением глядя прямо перед собой. — Как ему жить? И впрямь лучше бы уж совсем...
— Уля! — Дарья дернула Ульяну за руку, прервав страшные слова.
Ульяна вырвала руку, кинулась к себе в комнатку, рыдая, упала ничком на кровать. Люба пошла было к ней. Дарья удержала.
— Не надо. Не ходи. Не поможем мы ее горю. Пускай слезами облегчится...
4
На санях-розвальнях, скопом вцепившись в оглобли и подталкивая груз сзади, перевозили женщины оборудование с временного склада, где лежали аппараты и машины под брезентом, в новый склад-барак. Командовал бригадой мастер Яков Петрович Чесноков, недавно вернувшийся с фронта по ранению. Ранен он был в живот осколком.
На фронте отвоевался и физическую работу исполнять не мог, а над бабами командовать сгодился.
Метель выла, белыми столбами крутила снег, налетала порывами, норовя сбить людей с ног. Лютовала зима, с весной боролась, весну пыталась прогнать. Но последние денечки отсчитывало ей время, и ни лютостью, ни мольбами не продлить белой красавице положенный срок.
— Кто это бежит? Гляньте!
Дарья оглянулась, вынув руку из рукавицы, потерла ладонью слипающиеся от снега ресницы.
Высокая женщина в распахнутом полушубке и сбившемся на затылок платке бежала в снежной замети, оскальзываясь на истоптанной и исполосованной санными полозьями дороге, размахивая руками и что-то крича. Издали нельзя было понять слов, ветер относил голос, и даже угадать не удавалось, с печальной или радостной вестью спешит женщина.
— Сере-бровск...
Даша выпустила из рук оглоблю, схватилась рукой за сердце, задохнулась от перехватившего горло волнения.
— Серебровск освободили.
Женщина была уж недалеко, теперь все видели, как искрятся радостью ее запавшие глаза. И крик ее восторженный слышался ясно:
— Серебровск освободили... Сейчас по радио слышала. Зашла в столовку, а там радио говорит... Серебровск.
Люба бросилась Дарье на шею, а у самой слезы по щекам текут. Женщины принялись обниматься и прыгать на снегу, точно малые дети.
— Домой пора собираться, — немного успокоившись, загомонили они. — Зазря мы эти склады строили. Не сегодня-завтра домой поедем, в Серебровск...
Неделя прошла. Месяц минул. Приказа о возвращении завода в Серебровск не было. Весна отшумела ручьями звонкими, лес оделся в листву зеленую, а серебровцы по-прежнему жили на окраине старого сибирского города.
Сын Ульяны Вадим вернулся домой. По утрам Ульяна сама надевала ему рубашку и застегивала брюки, кормила с ложечки, как младенца. При сыне никогда не плакала, не горевала, одно говорила:
— Хорошо, что домой воротился. Другие-то вовсе сгинули.