—Грехи-то действительно тяжкие, — глухим голосом ответил Доналд Мак-Лиш, — да, видит бог, и горя тоже немало. И не грешник здесь живет, а грешница.
—Женщина? — повторила я. — В таком пустынном месте? Да кто ж она такая?
—Пожалуйте вот сюда, миледи, и вы сами сможете судить об этом, — сказал Доналд. Он прошел несколько шагов вперед, затем круто свернул влево, и нам предстал все тот же могучий дуб, но со стороны, противоположной той, откуда мы видели его раньше.
—Если она верна своей старой привычке, она приходит сюда в это время дня, — продолжал Доналд, но вдруг оборвал свою речь и молча, словно боясь, что его подслушают, только указал мне на что-то пальцем.
Я глянула в том направлении и не без смутного ужаса увидела женщину, которая сидела прислонясь к стволу дуба, потупясь, стиснув руки, закутавшись в темный плащ с низко спущенным капюшоном, совершенно так же, как на сирийских медалях изображена Иудея, сидящая под пальмой. Страх и почтение, повидимому внушенные этим одиноким существом моему проводнику, передались мне; я не посмела приблизиться к ней, чтобы получше ее разглядеть, прежде чем не бросила на Доналда вопросительный взгляд, в ответ на который он невнятно прошептал: «В ней само зло воплотилось».
—Говоришь, умом помутилась? — переспросила я, не дослышав. — Стало быть, это женщина опасная?
—Н-нет, она не умалишенная, — ответил Доналд. — Потеряй она рассудок, ей, пожалуй, было бы легче, чем сейчас, хотя, сдается мне, когда она задумывается над тем, что содеяла сама и что было содеяно по ее вине, только потому, что она ни на волосок не хотела поступиться пагубным своим упрямством, она, верно, сама не своя. Но никакая она не сумасшедшая и не опасная; и все же, по мне, миледи, не следует вам к ней близко подходить.
И вслед за тем он торопливо, в нескольких словах, поведал мне печальную повесть, которую я здесь расскажу более подробно. Я выслушала его со смешанным чувством ужаса и жалости; мне захотелось тотчас же подойти к несчастной и сказать ей слова утешения, или, вернее, сострадания, — и вместе с тем мне было страшно.
И в самом деле, именно такое чувство она внушала окрестным горцам, взиравшим на Элспет Мак-Тевиш, или Женщину под деревом, как они ее прозвали, так же, как греки некогда взирали на людей, преследуемых фуриями и терзаемых нравственными муками, которые следуют за великими злодеяниями. Уподобляя этих несчастных Оресту и Эдипу note 24 , древние верили, что они не столько сами повинны в преступлениях, ими содеянных, сколько являются слепыми орудиями, покорно выполняющими грозные предначертания рока, и к обуревавшему народ страху примешивалась некоторая доля преклонения.
Еще я узнала от Доналда Мак-Лиша, будто люди страшатся, что какая-нибудь беда неминуемо постигнет того, кто осмелится слишком близко подойти или чем-нибудь нарушить мрачное уединение этого столь обездоленного существа, и что, по местному поверью, его злосчастье в том или ином виде должно передаться пришельцу.
Поэтому Доналд был не особенно доволен, когда я все-таки решила поближе посмотреть на страдалицу, и неохотно последовал за мной, чтобы помочь сойти по очень крутому склону. Мне кажется, только попечение обо мне несколько успокаивало зловещие предчувствия, теснившие его грудь, ибо, вынужденный содействовать моей затее, он уже ясно видел в воображении, как лошади захромали, ось сломалась, карета опрокинулась, словом — стряслись все те несчастья, какие подстерегают в пути возниц.
Я не уверена, хватило ли бы у меня духу так близко подойти к Элспет, не следуй он за мной. Лицо этой женщины говорило о том, что она поглощена неким безысходным, необоримым горем, к которому, перебивая друг друга, примешивались и угрызения совести и гордость, заставлявшая несчастную скрывать свои чувства. Может быть, она догадалась, что нарушить ее уединение меня побудило распаленное ее необычной историей любопытство, и, разумеется, ей никак не могло прийтись по вкусу, что постигшая ее участь стала предметом праздной забавы для какойто путешественницы. Однако взгляд, брошенный ею на меня, выражал не замешательство, а гнев. Мнение суетного света и всех его детей ни на йоту не могло ни усугубить, ни облегчить бремя ее скорби, и если б не подобие улыбки, в которой сквозило презрение, свойственное тем, кто силою страдания своего возносится над нашей повседневностью, она могла показаться столь же равнодушной к моему любопытству, как мертвое тело или мраморное изваяние.
Роста она была выше среднего; в ее все еще густых волосах пробивалась седина, а были они некогда черные как смоль. Глаза, тоже черные и являвшие разительный контраст суровой недвижности ее черт, пылали мрачным, тревожным огнем, свидетельствовавшим о смятении души. Волосы были довольно тщательно уложены и заколоты серебряной булавкой в виде стрелы, а темный плащ ниспадал красивыми складками, хотя сшит он был из самой грубой ткани.