Я работаю руками, а мозг колют воспоминания, словно щепки и колючки, при этом боль и удовольствие настолько близки, что их трудно отделить одно от другого. Когда мне было семь лет, у одиннадцатилетнего Франсуа уже выросли постоянные, «взрослые» зубы, белые, как молоко. Его дыхание пахло диким анисом. Через несколько лет у меня уже перехватывало дыхание при виде волосков, появившихся на его верхней губе. Франсуа учил меня играть в шахматы, награждая желудями всякий раз, когда я забывала, что слон ходит по диагонали, а конь буквой L.
Вытащив из шерсти желудь, я показываю его Франсуа. Он моргает и убирает его в карман. Его длинные пальцы снова возвращаются к работе и перебирают шерсть, а мне хочется, чтобы они погрузились вот так же в мои волосы.
Через час работы мы берем очищенное руно и вешаем его на крюки. У меня горит кожа на руках и ногах. Маслянистые шерстинки покрыли нашу одежду. Зрелище забавное, я смеюсь и ловлю улыбку на лице Франсуа, но она моментально исчезает, гаснет, словно цветок ипомеи на закате.
Когда Франсуа уходил в Великую армию, наши семьи собрались в особняке Филиппа Клико в воскресный день на совместный обед. После застолья мы с Франсуа бегали по лабиринту виноградника, растущего между нашими домами. Мне было тринадцать, нет, уже четырнадцать, потому что Франсуа исполнилось восемнадцать, когда он пошел добровольцем.
Я спряталась между лозами, а когда он пробегал мимо, я выскочила и схватила его. Он взял мою руку и прижал к своей груди – его сердце стучало за ребрами так сильно, словно готово было лопнуть.
– Ты будешь ждать меня? – Его пестрые глаза жадно вглядывались мне в лицо. Потом он стремительно наклонился и поцеловал меня. Его губы были на вкус, как лакрица. Уже стемнело, а мы с ним стояли в лабиринте и познавали друг друга губами и руками.
На следующий день Франсуа отправился на военную службу. В униформе он выглядел намного старше. Синий шерстяной мундир с красными лацканами и медными пуговицами, белый воротник и манжеты с красными кантами, а в довершение еще и обалденная двуугольная шляпа. Конечно, он не мог меня поцеловать, ведь на нас смотрели родители. Но я прижала руку к его груди. Думаю, он понял, что я хотела ему сказать.
Шел месяц за месяцем, а Франсуа не возвращался. Потом из месяцев сложились годы. Филипп кормил меня убедительными историями о подвигах и армейской карьере сына. Его мать, Катрин-Франсуаза, лишь плакала, когда я спрашивала у нее адрес Франсуа. С годами она все больше времени проводила в постели.
Каждую ночь после отъезда Франсуа я глядела на самую яркую звезду, зная, что она светит и для него. Прижимая руку к сердцу, я думала о нем, надеясь, что в ту минуту он тоже думал обо мне.
И вот теперь я снимаю шерстинки с его мундира, и мне до смерти хочется расспросить его о тех выпавших из нашей жизни годах, но к нам уже идут наши отцы.
– Да, Филипп, твое предложение весьма соблазнительное, – говорит папá, поглаживая подбородок.
– Может, суконная фабрика Понсардена не созрела для такой сложной задачи? – хмуро спрашивает Филипп.
– Нет-нет, конечно, мы готовы. – Папá жмет ему руку. – Друг мой, я твой должник.
– Завтра мы обговорим все детали. – Филипп кивает. – Ну, сын, ты готов?
Они идут к двери, и Головастик снова вот-вот исчезнет из моей жизни.
Нет, я не отпущу его!
– Может, сыграем завтра вечером в шахматы? – кричу я вслед ему.
Он оглядывается, и его улыбка больше походит на усмешку.
– Ты ведь знаешь, что я всегда позволяю тебе выигрывать, верно?
– Нет, завтра все будет по-другому, – усмехаюсь я в ответ. Значит, он все помнит.
На обратном пути папá уклоняется от моих вопросов о сделке, которую предложил Филипп Клико.
– Папá, почему вы не хотите мне рассказать? Что, сделка провальная? Как гнилая репа?
– Нет, скорее как сочный, соблазнительный персик с червяком внутри. – Он нервно смеется. – Но я дам согласие. Тогда я смогу в будущем году прокормить тысячу наших голодных работников. – Тут он снова замолкает.
– Так в чем же тогда сидит червяк? – допытываюсь я. – Ведь вы много раз говорили мне, что мы всегда должны принимать вместе с хорошим и плохое.
Он перекладывает вожжи в одну руку, а другую протягивает ко мне и шутливо нажимает мне на нос пальцем. Но в его глазах я вижу беспокойство и вроде слезы.
– В чем дело, папá?
Он хмурится и направляет все внимание на дороге. Потом нарушает молчание.
– В контракте есть коварное условие. Оно смущает. Не знаю, стоит ли мне жертвовать всем.
– Вы должны подумать о ваших работниках, – напоминаю я. – Конечно, стоит.
Когда мы огибаем холм и въезжаем в долину Марны, мне обжигает обоняние вонь со свинофермы Сюйонов. Я с отвращением зажимаю нос.
Папá глядит на новый дом Мелвина с роскошной круговой террасой.
– Если бы ты жила там, ты бы не чувствовала никакого запаха. Ветер уносит его прочь.
– Папá, но я жила бы вместе со свиньями. Вы этого хотите для меня?
Отец тяжело вздыхает.
– Но что ты сама-то хочешь,
– После того как бабушка отдала мне вот это, – я прикасаюсь к золотому тастевину на шее, – я хочу научиться делать вино.