Вынув из кармана шинели пачку махорки, Ерофеенко оторвал кусочек газеты, свернул самокрутку. И, подняв тлеющий сучок, прикурил от уголька. Привычка курить самокрутки и пользоваться вместо спичек угольком осталась у Ерофеенко с фронтовых лет. Правда, позднее жена его Мария Ивановна, портниха-мастерица, обшивавшая всех местных офицерских жен, старательно отучала супруга от этого «бескультурья». Покупала в военторге папиросы «Беломор» и следила, чтобы запас их всегда находился в тумбочке, что стояла у зеркала в прихожей.
Мария Ивановна была доброй, но исключительно упрямой женщиной. Любила друзей, веселье. Хорошо пела украинские песни. Но жить с ней на правах супруга можно было, только подчиняясь во всем.
— Денис Васильевич, — так величала своего мужа Мария Ивановна, — что-то, мне кажется, телевизор наш перекосило.
— В каком плане? — осторожно спрашивал Ерофеенко, вглядываясь в нормальное, четкое изображение на экране.
— А в прямом, — певуче отвечала Мария Ивановна, чуть покачивая плечами, словно намереваясь пуститься в пляс.
Прапорщик сощурился, и, возможно, от напряжения, а может, исключительно из-за способности поддаваться внушению ему вдруг начинало казаться, что у певицы перекосило левый глаз и скулу вроде бы тоже.
— Похоже как неисправность в трубке, — говорит он, вытянув шею, словно это позволяло ему исследовать кинескоп, проникать в самую сущность телевизора.
— При чем тут трубка?! — заливалась смехом Мария Ивановна. — Ножки у него перекошены.
— Они и должны быть перекошены, — возражал Ерофеенко. — Для упора.
— Денис Васильевич, — всплеснув руками, говорила Мария Ивановна, и в глазах ее появлялась какая-то прозрачная детская грусть. — Упор-то, он равномерный быть должен?
— Равномерный.
— А наш косит…
— Машуля, — Ерофеенко делал слабую попытку доказать свою правоту, — смотри.
Он брал стакан воды, ставил на телевизор.
— Смотри, линия ровная.
— Это она вверху ровная. А понизу косит.
— Такого быть не может, — говорил Ерофеенко, на всякий случай, однако, приседая на корточки.
— Все может быть… Я, если хочешь, могу плечики у платья ровными сделать, а подол перекосить.
Ерофеенко чесал затылок.
— Своя рука владыка… Может, ножки левые чуток вывернуть.
— Выверни, выверни… Ты же мужчина. Только бы в своей роте и пропадал. А дома пусть чужой дядька хозяйничает.
Ерофеенко, сопя, выворачивал ножки, спрашивал:
— Ну как?
— Еще, еще… Теперь более-менее. Потом сын их, Вавила, удивлялся:
— Батя, а чего это наш телек вправо перекошен?
— Мать так велела.
— Брешет он все, сыночек. Руки у него кривые. Когда он что хорошо делал?
Вавила заворачивал ножки обратно.
— Ну вот! — восклицала Мария Ивановна. — Вот, сыночек, вот хорошо. Молодчина!
— Вавила действительно молодчина, — любил хвалиться Ерофеенко с радостной отцовской гордостью. — В Москве на физика учится. В один момент поступил. Без всяких производственных стажей. Голова, говорят, у него крепкая. Научная голова. А вот дочка командира полка не поступила. Все, говорят, связи, связи… Связи, конечно, имеют силу. Но ежели ты талант… Ломоносов и при царе пробился. А тогда, наверно, тоже у начальников дети были.
Костер потрескивал.
Старший лейтенант Хохряков бросил в огонь охапку сухих веток, и пламя поглотило их — утонули в пламени словно как в воде.
Ерофеенко сказал:
— Солдаты сухой паек осилили. Кашу варили. И чай…
— Пусть привыкают. — Хохряков присел рядом на бревно.
— Это верно, — согласился Ерофеенко. — Но если с точки зрения опыта смотреть, сухой паек дело самое крайнее.
— Почему? — удивился Березкин.
— А потому, лейтенант, что вы не воевали.
— Великолепно сказано… Я после войны родился.
— Совершенно верно. И может, в этом ваше счастье, а может, нет… Только ведь на фронте, как оно было? На передовой в окопе костер не разведешь, кашу не сваришь, чай не вскипятишь… Потому старшинам военных лет первая была задача — горячей пищей накормить окопников. В термосах по-пластунски все таскали. Историй много было. Рассказал бы, да надо еще роту обойти. Главное, чтобы молодые не померзли…
У штабной машины часовой приветствовал полковника поворотом головы. Часовой был в ватных брюках, валенках. Под шинелью угадывалась телогрейка. При маленьком росте часовой казался широким и неуклюжим.
«Ишь, как теперь одевают. — Матвеев вспомнил случайно услышанный разговор двух прапорщиков. — Нас бы так… Да что нас. Тогда война была. Война… А вот в пятидесятые, послевоенные. Валенки в полку имелись только для караула. Валенки и тулупы. Все же остальные, какой мороз ни трещал, в шинелях и кирзачах. Правда, к байковой портяночке дополнительно суконная выдавалась. Да только портянка есть портянка. В тридцатиградусный мороз валенок она не заменит».
Распахнув дверь, Матвеев увидел ефрейтора за пишущей машинкой. И начальника штаба подполковника Пшеничного. Подполковник был хороший штабист и хороший мужик, но страшный матерщинник. Матвеев, который не терпел брани как зубной боли, держался с начальником штаба исключительно официально. Пшеничный диктовал: