Железнодорожники устроили меня с предельным для того времени комфортом — не в теплушку, а в пассажирский вагон, удержали для меня нижнюю полку и поручили меня заботам старичка, устроенного напротив. Со старичком мы по очереди караулили свои полки и по очереди бегали на станциях за кипятком, причем я всегда первою хваталась за чайник, так как удерживать нижние полки было намного трудней. Вагон был «4-го класса», то есть трехъярусный, и забит он был до отказа. Полагалось ли так в «4-м классе», или вагон был переоборудован по тогдашним потребностям, но и на вторых, и на самых верхних полках были еще откидные половинки, с грохотом соединявшиеся железными крюками; на каждом «этаже» лежали по четыре, а то и по пять человек. Во всех проходах тоже сидели и лежали люди, так что и на день верхние полки не откидывались, там ели, спали, разговаривали, иной раз люто ссорились. Случалось, оттуда капал в щели неосторожно пролитый кипяток, а где ехали детишки — и кое-что похуже. Ночью в двух концах вагона в тусклых фонарях горели свечные огарки, еле освещая проход с распростертыми или скорчившимися на корзинах людьми и торчащие с полок ноги в разношенных сапогах… Храп, бормотанье, детский плач, материнское шиканье или напевки, ругань сквозь сон — и тяжелый запах пота, овчины, мокрой кожи и бог весть чего еще… Страшно мне было ночью — вертишься, вертишься, не заснуть… А днем было удивительно интересно: столько разных судеб, столько жизненных историй — только слушай! Ехали рабочие «с Мурманки» (со строительства железной дороги), моряки и демобилизованные солдаты, один из них — помешанный после контузии, ехали ходатаи из деревень и стойбищ, всякий командированный народ, ехали целые семьи с ребятней, самоварами и хозяйственным скарбом — возвращались домой, «в Россию». Тут же вертелись воришки (одного поймали и после длительных криков сдали на ближайшей станции), сюда же вламывались пассажиры, едущие на короткое расстояние, — их встречали как врагов, яростно пытались выпихнуть, а через полчаса все утрясалось и начинался разговор мирный, приятельский — куда да зачем?.. Грубости кругом было много, запросто сыпались слова, от которых я содрогалась, но чем дольше я ехала среди этих людей, тем меньше боялась их грубости, тем больше примечала доброты и сердечной отзывчивости. Тяжело в этакой тесноте с ребятишками, а тут еще помешанный мотается взад-вперед и бормочет чепуху, — но всегда кто-нибудь находился — поможет, последит. А уж делились и кипятком, и сахарином, и сухарь ломали пополам, хотя время было голодное.
Вечером перед самым Петрозаводском за мною пришел один из железнодорожников, записал на бумажке, в какой день и час выйти к поезду и кого спрашивать…
И вот я одна на быстро пустеющем перроне. Расспрашиваю, как добраться до центра (тюрьму называть неловко), говорят, город от станции далеко. Куда я пойду в потемках? Решаю пересидеть до утра на вокзале. Какая-то добрая женщина сама подошла, спросила, почему я сижу, кого жду, ей я все рассказала как есть, она без спросу взяла мою котомку:
— Иди за мной, переночуешь.
В деревянном домике, каких в то время было полно не только в пристанционном поселке, но и в центре Петрозаводска, эта добрая женщина опять же без спросу налила мне в таз теплой воды, дала мыло и полотенце:
— Мойся получше!
Потом пошарила у меня в волосах, взяла частый гребень, постелила бумагу:
— Наклони голову, вычешу, теперь в поездах без вшей не проедешь…
Потом поставила на стол миску с какой-то застывшей серой массой малопривлекательного вида, отрезала и вывалила на тарелку большой кусок, полила молоком:
— Ешь!
Оказалось — овсяный кисель. Сы-ыт-но!..
— Питерский на рассвете приходит, — сказала она утром. — Накануне с вечера придешь прямо ко мне, слышишь? Переспишь, разбужу когда надо, а то он опаздывает частенько, чего зря вскакивать.
Тюрьма была точно такой, какой я ее представляла себе по «Воскресению» Толстого: безрадостные ряды окон в решетках, тяжелые глухие ворота. Когда я несмело подошла к проходной калитке, к ней как раз приближалась группа людей, сердитый старик охранник яростно закричал на меня:
— Чего встала?! Давай назад!
Я отпрянула и увидела, что люди эти вооружены, а между ними — молодой парень, руки за спиной, вид отнюдь не преступный, пожалуй, даже веселый. Мы с ним встретились глазами, и он игриво подмигнул мне.
— Нагляделась на душегуба? — уже беззлобно спросил старик, когда парня провели в тюрьму. — Куда тебе надобно?
Канцелярия тюрьмы была рядом с проходной. Я робко вошла. Несколько человек стояли у окна, глядя, как по двору ведут того парня, и среди них спиной ко мне стояла женщина в мамином легком синем шарфе на голове. Женщина обернулась и вскрикнула: «Верушка!» — и я оказалась в маминых судорожно сжимающих меня руках, и прильнула к ней, и заплакала, и вдруг поняла, как мне было трудно без нее, без ее рук, и губ, и голоса…
Подошел пожилой дядя — начальник тюрьмы, мама меня представила ему, и он тут же сказал:
— Если ей негде, пусть у вас ночует, разрешаю.