Горбатый мост у скрещения двух каналов выводит к Марсову полю. Огибаю угловой закругленный дом с белыми колоннами — кажется, именно в нем больше полутора веков назад собирались заговорщики перед тем, как избавить отечество от злого и безумного деспота Павла. Я не помню их имен, не видала их портретов, но будто вижу их — возбужденных и отчаянных, как все те, кто р е ш и л с я — пусть ценою жизни… Гораздо позже, в нашем веке, в подвале этого дома был устроен клуб-кабачок «Привал комедиантов», где вечерами собирались актеры и писатели, — там актриса Любовь Дмитриевна Блок, жена поэта, читала его поэму «Двенадцать», а сам поэт, бледный до прозрачности, стоял у стены и ловил каждое движение немногочисленных слушателей, каждое шепотом оброненное слово. С маленького помоста там читали новые стихи — бормочущий, теряющий листки Хлебников и дерзкий от застенчивости Маяковский (как грохотал его голос под низкими сводами подвала!), молодая Ахматова с глазами пророчицы и совсем неожиданный здесь, странно беззащитный Есенин…
Я помню дом разбомбленным, с широченным провалом во все три этажа со стороны Мойки, и помню, как вскоре горестный провал затянули «декорацией» из раскрашенной фанеры, а потом, только погнали немцев от городских стен, этот дом одним из первых восстанавливали, бережно сохраняя его петербургский стиль. Сюда я прибежала с Володькой на руках счастливейшим вечером Дня Победы. Во всю длину белоколонных зданий были установлены пушки, и самые веселые в мире орудийные расчеты с показной строгостью и прибаутками отгоняли напирающую толпу… а потом начался салют, пушки ударили все разом, потом еще, еще, еще, и вдруг рухнула часть карниза на здании бывших Павловских казарм — ныне Ленэнерго; уж такой выдался счастливый день, что никого не зашибло, хотя народу было видимо-невидимо — вряд ли кто-нибудь усидел дома в тот вечер, все стремились на люди, обнимали и качали любого военного, целовались и плакали — шалые от восторга, пьяные от горя впервые полностью осознанных утрат, гордые своей причастностью к торжеству, раскрытые для дружеского общения всех со всеми…
Возле этого дома память неизменно раскручивает ленту самых разных воспоминаний, горьких и радостных. По кромке Марсова поля весь первый год блокады я ежедневно брела в Союз писателей и из союза голодной зимой несла для годовалого Сережи немного пшенной или чечевичной болтушки, и, если на тропке между сугробами возникала бредущая навстречу обмотанная платками и шарфами фигура, каждый раз обмирала от страха: вдруг отнимет судок, чем тогда накормить Сережу?! А вот тут мы шли однажды с писателем-моряком Александром Зониным лунной зимней ночью и, увлеченные разговором, машинально переступили через какое-то заграждение, потом переступили через второе и наткнулись на закутанного-перезакутанного часового, который закричал на нас, что мы сумасшедшие: «Куда прете, тут же огорожена неразорвавшаяся бомба!..»
После восстановления дом заселили писателями, архитекторами, учеными. На самом закруглении, в квартире, похожей на раскрытый веер, живет Леонид Рахманов, человек тонкого таланта и исключительной скромности. Мы были почти незнакомы до войны, а в первый год блокады сдружились — тогда и люди и дружбы закалялись быстро и надолго. Темны его окна — все спят. А если постучать в окно? Если прийти и сказать: мне трудно, мне необходимо поговорить! Наверно, завернется в халат и будет слушать, и скажет, что без сомнений и тревоги нет литературного труда, я и сам… И во втором этаже, в большой квартире, затемненной колоннами, живут друзья — математик Александров, своеобычный, трудный и во всем талантливый человек, и его жена, искренняя, порывистая Марианна, — и к ним можно бы постучаться, они бы меня поняли, да нет их теперь, уехали в Новосибирск, в Академгородок, и все не едут назад, — Сибирь выиграла, а для Ленинграда утрата. И для меня тоже.