Разочарованный и пристыженный, покинул я командира и снова пустился блуждать в поисках неведомой австрийской комендатуры.
Разглядываю я дома, и тут снова останавливает меня тот же самый прусский майор. На сей раз он выглядел уже веселее, жизнерадостнее. Улыбнулся мне, как старому знакомому, и спросил:
— Ну, сделал свое дело?
Я отсалютовал ему довольно небрежно.
— Да нет, — говорю, — ничего я не сделал, господин майор!
— Как так? Почему?
— Да ее… Ее там и нету.
— Чего нету?
— Австрийской комендатуры.
Он посмотрел на меня, наклонив голову, словно собирался клюнуть, и вдруг рассвирепел:
— Что-о? Как? Говоришь, нет в том доме комендатуры? Раз я сказал, что она там, значит, там, доннерветтер!
И повернулся ко мне спиной.
Побрел я дальше.
«Черти б его взяли, — думаю, — знаю я эти штучки. Меня не проведешь. Говорит, что знает, где комендатура, а на поверку выходит — ничего он. не знает. Сказал бы прямо — не знаю, мол, и катись ты колбасой, — право, мне было бы приятней. Вообще‑то никто не любит признаваться в том, что чего‑нибудь не знает. Сколько велосипедистов обманул я таким образом! «Эй, — кричит, — как проехать в Морашице?» — «Поезжайте прямо, дядя, и будете на месте!» Ха! Морашице! В жизни про них не слыхивал. Или в Праге спрашивает старушка: «Будьте любезны, молодой человек, где тут Платнержская улица?» — «Вторая направо!» — И дело с концом. Пускай себе старушка прогуляется. Или наш советник в канцелярии: «Дело должно быть в архиве, найдите!» Мы и не думаем, «Говорю, — кричит, — в архиве оно!» Только мы‑то знаем эти разговорчики и не верим. Но, чтоб не ворчал, для отводу глаз роемся в картотеке. И, разумеется, ничего не находим. Дело не иначе как в ящике у старика. А то еще дома. Говорит раз наш зять (у моего отца магазин с мануфактурой): «Счет послали?» — «Послали». — «Правда послали?» — «Правда». — «Когда?» — спрашивает зять, сам глядит сычом и не верит. — «Позавчера». А мы, конечно, и не думали посылать. Только еще собираемся послать, если уж так ему приспичило и если не забудем. Брат отца, столяр, живет рядом с нами. «А я к вам насчет оконных рам», — говорит ему архитектор. — «Ах да, рамы, — отвечает дядя, — подручный уже повез их на стройку, поди уже прибыли!» Архитектор уходит, и дядя говорит ученику: «Пепик, бери тележку, мотай за досками для рам». А пуще всего — наш отец: тот никому не верит, какой ты ни будь златоуст. Матери не верит, по десять раз переспрашивает и все равно не верит. Я весь в отца: и верю и нет. Толкуй, толкуй себе, пруссак, все равно окажется, что ты врешь, ха-ха»
Надоело мне шататься по грязным улочкам этого сербского села, и стал я подумывать, не забежать ли мне лучше еще разок в кантину, тем более что кишки подвело.
Но потом я все-таки пошел на ту улицу, однако для того только, чтоб с полной уверенностью установить, что нет здесь никакой австрийской комендатуры.
Я, мол, и сам не лыком шит, я ведь уже там был!
Щелкну‑ка я по носу этого зазнайку майора!
Мысль эта развеселила меня, и я прибавил шагу.
Подхожу, осматриваю здание со всех сторон — и что бы вы думали?! — действительно, тут и помещалась славная наша комендатура!
Именно тут, пся крев и тысяча громов!!
Только, конечно, вполне естественно, никаких надписей. Ничего! Один слипшийся от дождей флажок на жердочке.
Опять берусь за ручку двери. Заперто.
Опять влезаю через пролом в заборе во двор, вижу тех же кур, кошку, колоду и человечка, который все еще наводит блеск на сапоги.
Барабаню в дверь со двора.
Господи, как долго пришлось ждать!..
Наконец‑то!
Так я счастливым образом дорвался до господина императорско-королевского ротмистра, коменданта, хотя и нарушил его сиесту с приятельницей, какой‑то размалеванной венской дамочкой, бренчавшей вальс на расстроенном фортепьяно.
Обругав меня, комендант все-таки принял мой рапорт и выдал документы на получение ночлега, провианта и дров.
Все это я с великим торжеством понес в свою колонну.
Gloria!
Обедали мы уже под вечер.
Зато с каким аппетитом! Великолепно!
И вот, раздумывая теперь об этом, прихожу я к выводу — все же не напрасно искал я ту дурацкую комендатуру.
Сапоги Деда Пейшака
Дед Пейшак во всей нашей горно-транспортной колонне был единственным чехом среди погонщиков из Боснии и Хорватии.
Ему было около сорока, но он казался стариком и выглядел на все пятьдесят. Маленькую, сухонькую фигурку его согнул крестьянский труд, ходил он тяжело, чуть вразвалку, сердито топал и размахивал руками, словно споря со своей горькой судьбиной.
Порыжевший клетчатый пиджак на согбенном теле свисал складками, а карманы купленной кем‑то из детей рубахи всегда были оттопырены.
Разговаривая, он подступал вплотную, доверительно понижал голос, дышал прямо на собеседника, и лицо его со множеством морщин, веснушек и угрей становилось карикатурным, когда он выпячивал губы, над которыми грозно торчал клок усов, пожелтевших от нюхательного табака.