Петр молчал, устремясь куда-то, Мария не смела тревожить его. Радовалась, что боль его притихла. О чем он думал? Ее вдруг испугала огромность того, что могло совершаться рядом с ней, в его думах.
Он повернулся, сел на кровати, заругался тихо, опечаленно о том, как болезнь держит его за… Маленькая усмешка прошла по его лицу. Подходит роковой час, и не стало скорбящих о его муках, словно учуяли, изготовились. И тут он, притянув к себе Марию, высказал то, в чем никому еще не признавался: голову горгоне Медузе отрубили, так ведь змеи с ее головы живы. Он бы мог и саму Екатерину наказать, а что делать с ее приспешниками, с сочувствием к ней. Самое страшное, что открылось, — весь змеевник на ее стороне. При Монсовом розыске потревожено было великое множество обманных дел, пакостных хитростей, столько грязноделов, о которых он и не подозревал, знали же про блуд царицы и покрывали. Меншиков, друг сердечный, наверняка знал, видать, тоже в заговоре состоял. Опять возвращался к тому, как сладкопевно Феофан Прокопович вещал с амвона при коронации: «Ты, о Россия, видишь в ней неизменную любовь и верность мужу и государю своему, честный сосуд!», а она слезы роняла и думала о том, как будет разваливаться под Монсом, сучка! Как начала блядью солдатской, так блядью и осталась.
Вновь захлестывало его горькое одиночество, где не было места Марии. Понимал ли он, что Екатерине куда роднее было с Меншиковым и уж тем более с этим ласкателем Монсом?
Паликулу денщики приволокли чуть ли не силком, так перепугался он пользовать царственного пациента. Мария стояла у окна, пока он осматривал государя, на улице мальчишки бросались снежками в пьяного монаха. Через Неву, по льду, цепочкой переходили солдаты. Время распалось на картинки, потом годами она будет перебирать их, как четки.
На Паликуле была вязаная кофта, валенки, в глаза не смотрел, достал из сумки каких-то порошков, велел принять, сам тут же проглотил для верности, просил лежать в тепле. Отечная желтоватая бледность не проходила, государь сидел обмякший. Мария спросила, не следует ли отправиться в Париж на лечение, тамошние медики прославлены. Грек головой замотал, дальняя зимняя дорога его величеству не под силу, все будет хорошо, если его величество будет следовать советам.
Петр слушал насупленно, взял руки Паликулы, рассмотрел перстни на пальцах, внезапно спросил про Монса, какие дела были с Монсом, кто его с Монсом свел. Толстой… Ага, а с императрицей?..
Увидев, что творится с греком, Мария решительно выставила его — не об этом сейчас государю следует думать. К тому же врач Паликула много лет пользует их семейство, ее самое, когда она на сносях была.
— Врет он, — Петр устало махнул рукой. — К розыску его следовало бы присоединить, видишь, как затрясся, да ладно…
Накинув на плечи коричневый свой кафтан, Петр сгорбился, свесил голову. Говорил тихо, неразборчиво. Говорил, что лекаря врут, этот пуще других, говорил, что нельзя жить так, словно жизнь бессрочна. Безбожно жить не готовым к смерти, и не разумно. Нить может оборваться в любой момент. Думал, времени на все хватит, теперь видно, что поле его кончается. Пахал, пахал, лишь бы больше захватить, а что на нем вырастет, увидеть не придется. Жизнь уходит, ей бы сейчас только начаться.
Это был совсем другой царь, таким она его не знала, да и знал ли кто?
Глядя на княжну, сказал скорбно.
— Поздно.
И еще раз.
— Поздно.
Ушел, опираясь на палку, денщики по бокам, Мария провожала до саней. Снег скрипел под ногами. На прощание приобнял: «Бог даст, свидимся еще». Заглянул в глаза, улыбнулся тому, что там увидел: «Замуж пора!» Она отвергающе мотнула головой, он наклонился, поцеловал ее в голову.
Денщики заправили полость, верховые выехали вперед, двое вскочили на запятки, кони рванули, полозья зашипели. Она стояла, пока сани не скрылись в ранних декабрьских сумерках.
Войдя в дом, заплакала, слезы лились и лились, никак не могли кончиться. Плача, опустилась на колени и стала молиться о его здоровье.