Теоретически все было ясно, а практически осваивалось хуже, хотя и старался пуще прежнего. Понимая это, бригадир, справедливая душа, не применял ко мне никаких экономических санкций, выписывая наряд, как и всем, и, как и всех, одарял при перевыполнении заданий талоном на дополнительное питание, по которому в столовой обычно давали молочное суфле — густое, поразительно сладкое, пенящееся и неизвестно из чего сотворенное. С обедом мы справлялись минут за десять, остальные пять — десять минут перерыва проводили на плоских железных крышах складов. Внизу еще дотаивал снег, а на верхотуре было жарко, как летом. Скинув одежду, мы подставляли под полуденное солнце бледные спины и бока, умиротворенно переговаривались, курили махру по принципу «оставь сорок». Бригадир Сачков, маленький, отлитый из какого-то желтоватого металла, с раздутыми бицепсами, сосредоточенно расчесывал гребнем торчащий, как у дикобраза, ершик, тронутый ранней сединкой, рассказывал о своей Рязанщине. Пытливо рассматривал, все еще не веря, левую беспалую руку Петя Балков, добрейший толстогубый парень, незаметно помогавший мне при погрузках. В стороне, удобно прислонясь к трубе, сладко спал, посапывая, немолодой и крепкий, как дуб, бывший ездовой Демиденко из-под Чернигова. У него в Москве обнаружился высокопоставленный брат, служивший поваром в генеральской столовой, и после каждого визита к нему Демиденко, дождавшись, пока мы уляжемся спать, открывал свой сундучок и тайно жевал. Из угла в такие минуты то пахло копченой рыбой, то наносило умопомрачительный чесночный душок колбасы. Безмятежно струилось над крышей вешнее небо, мирно позванивал на повороте трамвай, слипались в полудреме ресницы, в эти благословенные минуты мы отдыхали от войны, ни о чем не думая…
Но, оказалось, думали о нас, и в середине мая мне вдруг приказали явиться в отдел кадров НКПС, как тогда называлось Министерство путей сообщения.
Я домчался в метро до Красных ворот, вошел в здание, которое хорошо знают все москвичи и железнодорожники. Выяснилось, что пропуск по моему эрзац-паспорту выписать не могут; заместитель начальника отдела кадров, моложавый симпатичный человек с залысинами, принял меня тут же, в ожидалке бюро пропусков.
— Хотим послать вас в дорожную газету, — объявил он, угощая настоящим «Казбеком». — Вы женаты?
— Женат.
— Тогда целесообразней послать вас на Карагандинскую дорогу. Легче с питанием, с квартирой. Вторая вакансия — Винница…
От крепкой папиросы или от радости, что опять буду работать в газете, я почувствовал, что пьянею; в голове все поплыло, но сквозь сладостный покачивающийся туман пробился недоуменный вопрос: как же — Винница, если она еще не освобождена? Что-что, а уж за продвижением нашей армии мы — прежде всего солдаты, а потом грузчики — следили не менее пристально, чем в Генштабе!
— Днями освободят, — махнув рукой, мимоходом, как о чем-то уже решенном, сказал кадровик. — Управление дороги и редакция в основном скомплектованы.
И что же вы думаете?
В этот же вечер, перед тем как мне отправиться на вокзал, мы торопливо вскарабкались на самую высокую крышу центрального склада и восторженно смотрели, как в теплой синеве майских сумерек взлетали, рассыпаясь радужными брызгами, тысячи огней: Москва салютовала доблестным войскам, освободившим Винницу.
Я не стал делать поправок и отправил рассказ в другой журнал, редактор которого воевал сам и знал, что все это так и было. Было всегда.
КОРОТКАЯ ИСТОРИЯ
Никак не могу забыть эту любовную историю, изложенную так кратко, как, наверно, никому еще не удавалось. Во всяком случае, даже предельно спрессованное, полное ребячьего ликования «Галя + Вася = любовь» и то вдвое длиннее. А тут тем паче не ликование — боль, чья-то трагедия.
…Весной был я в командировке в небольшом городе нашей же области. Называть его нет необходимости. Под вечер решил позвонить домой, кричать с общего гостиничного телефона не хотелось — отправился на почту.
Все складывалось как нельзя удачнее, и уже вскоре динамик-усилитель объявил:
— Пенза — вторая кабина.
Я вошел в кабину, сработал невидимый контакт — зажегся свет.
Внутри для звукоизоляции кабина была обита каким-то светлым, наподобие пластика, материалом, испещренным на уровне глаз именами, номерами телефонов, — не лучший способ, каким абоненты, за неимением бумаги или папиросной коробки, на худой конец, делают заметки.
Разговаривая, я машинально разглядывал их, и вдруг одна надпись поразила так, что на полуслове умолк.
— Ты что? — прозвучал в трубке удивленный голос жены.
— Ничего, ничего, все в порядке…
На отшибе от других торопливых карандашных пометок — так, чтобы кто-то мог сразу увидеть, — крупно, четко было написано: