Положив трубку, я еще некоторое время перечитывал, всматриваясь, эту коротенькую и столько вместившую строчку, — ощущение было такое, словно в наглухо закупоренной кабине знобко засквозило вдруг. И странно, что при таком пристальном рассмотрении всего-то две буквы и одно слово начали как бы отвечать на возникшие вопросы, которым минуту назад объяснений не было. Прежде всего: писала женщина — судя и по почерку, и по чисто женской тонкости самого поступка. Женщина, во-вторых, образованная, знающая, чувствующая язык и его правила настолько, что даже в душевном напряжении облекла свое послание в безукоризненную форму, точно, с настоящим вкусом употребив знаки препинания. Писала, наконец, будучи убежденной, что ее обращение-крик, обращение-пощечина дойдет до адресата, ибо при всех иных условиях женская беда изливается по-другому: кусают губы, бьют кулаком по стене, втихомолку плачут. С почты я уносил чужую тайну, наперед зная, что было бы легче, если б не знал ее…
…Сегодня, ненастным октябрьским днем, я снова оказался в этом городе и сразу же проехал на почту.
Зыбкий пол во второй переговорной кабине чернел жидкой грязцой, всяких торопливых записей над телефоном, пожалуй, прибавилось, а врезавшаяся в память короткая строчка на правой, чистой стене была резко и косо заштрихована фиолетовой сеткой шариковой ручки.
Звонить мне было некуда.
Чувствуя на себе удивленный взгляд телефонистки, я вышел, испытывая удовлетворение. Кто-то получил то, что ему причиталось. Не так-то уж легко жить на свете, зная, что тебя ненавидят.
НА СУРЕ
Солнце висело над самой кромкой леса. Здесь, у ног, побулькивая на каменистом перекате, Сура была еще зеленовато-желтой, а за излучиной, прикрытая прибрежным лозняком, уже легонько, словно подернутая дымком, синела.
Поддевая пальцами ноги теплый песок, я курил, поглядывая на своих спутников.
Стоя по пояс в воде, председатель колхоза Николай Григорьевич потирал широкую загорелую грудь, блаженно гоготал, мокрые волосы его блестели. Нагоев тихонько мурлыкал, грея под последними нежаркими лучами белую, с лиловой вмятиной спину. Леонид в голубых с розовым ремешком плавках лежал, раскинув бронзовые руки и длинные ноги. Отец его, Аполлон Алексеевич, шел вдоль каменистого крутого берега, грузный, в длинных, обвисших до колен трусах, и, наклоняясь, что-то рассматривал.
— Гляньте, мужики, что я нашел! — крикнул он, повернув назад и держа что-то в вытянутой руке.
Нагоев живо повернулся, поднялся; взбурлив воду, двинулся к берегу Николай Григорьевич; поспешил я; и только Леонид остался в той же расслабленной позе, даже не пошевелившись.
На ладони у Аполлона Алексеевича лежали три коротких светло-кофейного цвета карандашика с белыми колпачками на конце, в его обычно спокойном, монотонном голосе звучали загадочность и таинственность:
— И что это, по-вашему?
— Интересно! — Черные нерусские глаза Нагоева блеснули; он быстро ощупал полированную поверхность необычного камня, прищурившись, посмотрел на свет. — Янтарь?
— Нет. У янтаря цвет другой, — возразил Аполлон Алексеевич. Художник, он уверенно сказал о том, что хорошо знал. — Обратите внимание на форму. Во всех трех случаях — абсолютно одинаковая. Точный цилиндр, плавно заточенный на конус. И одинаковые размеры. Природа так не повторяется.
— Тогда что же? — Агатовые глаза Нагоева блеснули еще нетерпеливее. — Рукой человека? Десятки тысяч лет назад?..
Я вертел короткий странный карандашик и так и эдак, испытывая смутное волнение.
— Ну-ка, ну-ка, — попросил подошедший Николай Григорьевич. — А-а! Их тут ребятишки много находят. Чертовыми пальцами зовут. Как порежешься, потри — кровь и остановится.
— Вот, вот, непростые камушки. — Аполлон Алексеевич покатал их на ладони. — Да, тут что-то другое напрашивается… Любопытно.
— Ты думаешь? — горячо спросил Нагоев и тряхнул черной копной волос вверх, в небо. — Оттуда?
— Допускаю, — веско сказал Аполлон Алексеевич.
— А чем черт не шутит! — увлеченно поддакнул и Николай Григорьевич, человек весьма практического склада ума и вдобавок знающий об этих «чертовых пальцах» с мальчишеских лет.
Короткая многозначительная пауза как бы утвердила при всей необычности догадки наше единодушие. Обычно такие разные лица: рыхловатое добродушное — Аполлона Алексеевича, по-южному смуглое и подвижное — Нагоева и широкое, прочное, с тупым подбородком — Николая Григорьевича, — их лица были сейчас чем-то неуловимо похожи. Как, вероятно, и мое.
— Надо написать в Академию наук! — решительно объявил Нагоев. — Где нашли, как нашли! И их послать и не тянуть.
— Вы уж тогда и меня припишите. Купался-то я рядышком. — Николай Григорьевич белозубо заулыбался, лихо взъерошил мокрые волосы. — Эх, прославимся еще!
Я уже мысленно составлял текст: «Уважаемые товарищи!..»
— Не надо писать, — подойдя, насмешливо посоветовал Леонид.
— Это почему? — Белесые, невидные брови Аполлона Алексеевича резко сдвинулись.