— Ничего, ничего, — мотая по сторонам черной чубатой головой, подбадривал сам себя Смолянинов, — синоптики на весь август ведро обещают. Поважней всего их прогноз деды и бабки подтверждают. Эти фенологи понадежней всякой ЭВМ!
По натуре общительный, веселый, Смолянинов привычно пошучивал, и все-таки в звучном его голосе отчетливо проступала настороженность, опаска. Понять его можно было: очень уж благоприятный и благополучный апрель наперед настраивал оптимистически; грядущее почти трехмесячное ненастье, всякое терпенье исчерпавшее и все нервы издергавшее, учеными-синоптиками не было предсказано, как не было, кстати, предсказано оно и теми же бабками-дедами, — обжегшись на молоке, дуют, говорят, и на ни в чем не повинную воду. Смолянинова я знал не первый год, видел его в самых разных ситуациях; в эти дни, внешне оставаясь все таким же неунывающим, уравновешенным, он жил напряженной внутренней жизнью, как бы с постоянно засученными рукавами — в предвидении новых осложнений и трудностей. А они были неизбежными: не прекращая заготовок кормов, нужно было входить в уборку хлебов — она угрожающе отодвигалась. Отдельные хозяйства попытались косить горох и отступились: машины вязли…
— Не может же без конца лить — должен же быть какой-то баланс! — продолжал убеждать самого себя Федор Федорович, задетый, кажется, тем, что я промолчал, не поддакнул. Подавшись вперед, к чему-то присматриваясь, он чуть раздраженно попросил шофера: — Ну-ка, останови.
Справа от дороги, в травянистой лощинке, косила женщина. Косила сноровисто, по-мужски, широко и равномерно поводя руками. И опять было все понятно: руководителям хозяйств настойчиво вменяется в обязанность оказывать колхозникам и рабочим совхозов содействие в заготовке и приобретении кормов для личного скота. Но обычно это делается тогда, когда обеспечен кормами общественный скот — если и не от избытков, то уж при определенном минимуме, безусловно. А тут вдруг — с полным небрежением к этим неписаным правилам, с утра пораньше, на колхозном угодье, даже на шум машины внимания не обратив, — какая-то бабенка для себя косит!
Крякнув, Федор Федорович легко перепрыгнул через кювет; я, понатужившись, — за ним.
Крупно шагнув, он тут же сбавил шаг: бабенка-то косила по отаве — лощина ярко зеленела невысокой свежей травой, поднявшейся после первого укоса. Федор Федорович снова крякнул, теперь — с некоторым смущением, и продолжал идти скорей по инерции либо, как я, — по любопытству.
Бабенка — рослая, поджарая и, судя по всему, молодая, в темной, выпростанной из-под юбки кофте и в белом платочке, съехавшем на затылок, — все так же сноровисто клала траву, широко и равномерно поводя руками, стежка слева от нее тянулась прямая, как по линейке.
— Во дает! — по достоинству оценил Федор Федорович.
Мы ей чуть не на пятки наступили, и только тогда косариха наконец остановилась и оглянулась.
Вероятно, как и я, Федор Федорович испытал мгновенное замешательство, растерянность — мы оба словно поперхнулись.
Перед нами стояла пожилая, очень пожилая женщина. Ее крупное удлиненное лицо — с большим лбом, прикрытым сверху жидкими, с рыжинкой волосами, почти пушком, с острым подбородком и запавшими сухими бурыми щеками — было изрезано продольными и поперечными морщинами; по краям бесцветных, плотно сжатых губ мелкие, словно ножом крест-накрест насеченные, морщинки-трещинки образовали сплошную сетку, мраморно белели омертвелые отвисшие мочки ушей. И тем поразительнее были у старухи — под крутыми безбровыми дугами — глаза: ясные, чистые, мудрые, серые; то ли по природному цвету, то ли от возраста выцветшие, они одновременно и притягивали, и чем-то вроде отпугивали, долго такого взгляда не выдержишь.
— Здравствуй, мать, — хрипловато поздоровался Смолянинов.
Старуха посмотрела на него — широкоплечего, чубатого, белозубого, с крепкими, чуть заалевшими скулами, налитого зрелой сорокалетней силой, — будто прикидывая, могла ли быть матерью такого человека, добро отозвалась:
— Здравствуй, сынок.
Было это когда-то в заводе у русской женщины — не стоять перед мужчиной простоволосой; старуха поправила сбитый на затылок платок и, отдыхая, сложила на черенке косы́ худые жилистые, в старческих накрапах руки, легонько опершись на них плоской, как у подростка, грудью.
— А здорово, мать, косишь! — похвалил, все еще с какой-то долей смущения, Федор Федорович.
— Привычна.
— А чего ж по отаве? Не больно густо тут.
— Первую-то по весне взяли, для совхоза, — объяснила старуха. — А теперь уж нам отвели. Хватит с меня.
— Из «Прогресса»? — деловито уточнил Федор Федорович.
— Из него, сынок, из него, — подтвердила старуха. — Прогрессные мы…
— Дай-ка, мать, я помашу, — повеселевши, попросил Федор Федорович.
— Ай умеешь?
— Что умел с детства — никогда не забудешь, — уверенно, немного, по-моему, прихвастнув, заявил Федор Федорович.
Приняв косу, он, проверяя, тронул ногтем отбитое, блеснувшее на солнце полотно — остра ли? Старуха чуть приметно усмехнулась:
— Гожа, гожа, — только что правила.