Подготовка у него была послабее, чем у нас, кончивших городские средние школы, нередко вроде бы совершенно обычные слова он произносил с чудовищными ударениями, чем моментально пользовался Джонни, — беззлобно, словно от мухи, отмахиваясь от него, Семен трудился, как ломовая лошадь. Несколько раз мы с Джонни зазывали его пойти на Апраксин двор, где до войны ленинградские студенты подрабатывали на погрузке-выгрузке, — Семен с сожалением и, однако, наотрез отказался:
— Не могу, робята, — за-ради брюха время терять. Некогда мне.
В результате годовые оценки у Семена оказались выше, чем у меня и у Джонни, — скорее это удивило, чем задело. Что же касается, по его выражению, брюха, то Семен держал его в черном теле. Со стипендии он покупал сразу десяток буханок ржаного хлеба, плотно, как кирпичи, складывал их в тумбочку; кипяток был даровой, и неделю продовольственный вопрос не занимал его совершенно. Джонни возмущался:
— Аспирин ты дубовый! Неужели нельзя покупать свежий хлеб? Он же у тебя черствеет.
— А черствого в глотку меньше лезет, — охотно и невозмутимо разъяснил Семен.
Кормились мы все довольно скудно и оживали лишь тогда, когда я либо Джонни получали из дому посылочку. Уплетая однажды полученную таким образом домашнюю колбасу, Семен мечтательно сказал:
— Сила! Заработаю когда-нибудь деньжищ — два кило такой враз съем.
— И ноги протянешь от заворота кишок, — пообещал Джонни.
Семен, уже сытый, благодушный, с замаслившимися толстыми губами, снисходительно глянул на товарища:
— Небось! У меня кишки не иностранные, как у некоторых. Сдюжат.
В скоропалительном уничтожении нечастых, впрочем, посылок участвовал он на равных, иначе мы и сами бы до них не дотронулись. Но с первого раза и наперед оговорился:
— Ладно, ребята, за мной не заржавеет.
И очень обрадовался, когда сам однажды получил из дому гостинец: два бруска соленого сала и несколько здоровых, с кулак, головок чесноку.
— Пируем! — довольно объявил он, разворачивая холстинку. Хотя в тот же вечер написал родителям, чтобы ничего ему больше не присылали: не помрет. При этом веско, как у него получалось, и даже сурово пояснил нам: — У них и без меня — семь ртов…
…Со второго курса я ушел, убедившись, что политехника — при самом широком диапазоне этого понятия — из меня не получится. В довершение, к гордости моей и, возможно же, на беду, к тому времени в газетах напечатали несколько моих стихотворений, что окончательно укрепило решение. Вернулся домой, поступил в редакцию городской газеты, познал обманчивую, краткосрочную сладость сегодня написанного, завтра напечатанного, а послезавтра никому уже не нужного слова твоего, и — потом была жизнь, была война, война кончилась, замелькали, как спицы велосипеда, годы, да все заметнее — под уклон. И совсем недавно, через тридцать с лишним лет, получил по весьма приблизительному, сымпровизированному адресу письмо от кандидата технических наук Джонни Мариусовича Торелли, проживающего в Москве по улице Черняховского.
«Обнаружил тебя по портрету в книжке, — крупным, стремительным почерком писал он. — Опознал сразу: ты и тогда носил очки, и тогда у тебя были залысины. Теперь в слове «залысины» снял две первые буквы и опять получился ты… Будешь в Москве — непременно объявись, непременно встретимся. Надеюсь, ты не позабыл нашу голубятню с безыдейными амурами, неимущего Графа и могущественного Аспирина? Мы с ним, кстати, до сих пор не можем понять, как ты улизнул от нас без клички…»
Первый раз я позвонил Джонни месяц назад. Приятный женский голос ответил, что муж в командировке, вернется днями. Препятствие укрепило желание: нынче с утра пораньше позвонил снова, на звонок отозвался сам Джонни Мариусович. Сначала посыпались междометия и восклицания, потом выяснилось, что кандидат наук опаздывает на службу, после чего и последовало четкое категорическое предписание: сидеть вечером в гостинице и терпеливо ждать.