— Наконец-то я добрался до вас! — сказал я. — Вы отправитесь на тот свет с наградой, да еще с какой! Чувствуете острие? Это за Ундерхиля! А это за Адамса! А теперь за Умэ! А вот это сразу вышибет из вас вашу мохнатую душу!
С этими словами я что есть силы всадил в него холодную сталь. Тело его задрыгало подо мною, как пружинный диван. Он испустил что-то вроде продолжительного стона и затих.
"Умер ли ты, хотелось бы мне знать? Надеюсь, умер!", — подумал я, чувствуя головокружение. Но я не хотел упустить случай воспользоваться удачей — его пример был слишком близок для этого — и я старался вытащить нож, чтобы снова всадить его. Кровь брызнула мне на руки, горячая, помню, как чай… Тут мне сделалось дурно, и я упал головой на его рот.
Когда я пришел в себя, темно было, хоть глаз выколи; головни догорели, светились только гнилушки, и я не мог вспомнить ни где я, ни почему мне так больно, ни почему я совсем мокрый.
Затем припомнил и прежде всего позаботился всадить ему нож по самую рукоятку еще раз шесть. Я уверен, что он уже был мертв, но ему это не вредило, а мне доставило удовольствие.
— Теперь я побьюсь об заклад, что ты умер! — сказал я и окликнул Умэ.
Ответа не было. Я сделал было движение, думая пойти поискать ее, шевельнул своей разбитой ногой и снова потерял сознание.
Когда я вторично пришел в себя, тучи рассеялись, за исключением нескольких облачков, белых как хлопчатая бумага. Взошла луна — тропическая луна; на родине луна превращает лес в черный, а здесь, при этой золотой частице ее, лес являлся зеленым как днем. Ночные или, вернее, утренние птицы звенели долгими, точно соловьиными песнями.
Я увидел покойника, на котором я все еще полулежал, смотревшего прямо наверх своими открытыми глазами, не бледнее, чем он был при жизни, а немножко дальше лежавшую на боку Умэ. Я кое-как добрался до нее и, добравшись, увидел, что она совсем очнулась и плачет, всхлипывая не громче какого-нибудь насекомого. Она, должно быть, боялась плакать громко из-за Эту. Ранена она была не особенно тяжело, но напугана невероятно. Она давно пришла в себя, но, не слыша ответа, вообразила, что мы оба умерли, и лежала с тех пор, боясь шевельнуть пальцем. Пуля задела ей плечо, и она потеряла большое количество крови, но я ей перевязал как следует рану куском своей рубашки и надетым на мне шарфом, положил ее голову на свое здоровое колено, прислонился спиною к дереву и приготовился ждать до утра.
Умэ не принесла мне ни пользы, ни удовольствия, а только прижалась ко мне, дрожала и плакала. Вряд ли мог быть кто-нибудь более напуган, но надо отдать ей справедливость, что и ночь выдалась веселая. Что касается меня, я чувствовал порядочную боль и лихорадку, но пока сидел смирно, было не так худо, и, взглянув на Кэза, я готов был петь и свистеть. Что толковать о еде и питье! Я был вполне сыт, видя этого человека, лежащего мертвым как селедка.
Ночные птицы немного погодя умолкли; затем освещение начало изменяться, восток стал оранжевым, весь лес зазвенел пением как музыкальный ящик, и стало совсем светло.
Миа я не рассчитывал дождаться — могло случиться, что он раздумает и вовсе не придет. Тем больше я был доволен, когда, час спустя после рассвета, я услышал треск сучьев и голоса канаков, подбодрявших себя смехом и пением.
Умэ быстро села при первом слове песни, и мы увидели повернувшую с тропинки толпу с Миа во главе, за которым шел белый человек в сутане. То был мистер Терльтон, вернувшийся вчера поздним вечером в Фалеза. Лодку свою он оставил и последнюю дистанцию прошел пешком с фонарем.
Они похоронили Кэза на поле славы, в той самой норе, где он хранил свою дымящуюся голову. Я ждал, пока дело не было окончено. Мистер Терльтон помолился, что я нашел глупым; но я обязан сказать, что он очень печально смотрел на будущность возлюбленного усопшего и как будто имел собственные идеи об аде. Я потом говорил с ним об этом и сказал, что он не выполнил своего долга, что ему следовало подняться на высоту его и сказать канакам откровенно, что Кэз проклят, осужден на вечную муку, и о счастливом избавлении от него. Но я никак не мог добиться, чтобы он думал по-моему. Канаки устроили носилки из жердей и донесли меня на них до самого дома. Мистер Терльтон привел в порядок мою ногу и сделал из нее настоящую миссионерскую веревку, так что я и до сего дня хромаю. Сделав это, он взял свидетельские показания у меня, Умэ и Миа, все их аккуратно записал, дал нам подписать, а затем пошел со старшинами к папа Рендолю захватить бумаги Кэза.