— Ты, Емельян, — сказал он, — из другого матерьяла сшит. Я тебя люблю и уважаю и всегда любил и уважал, но ты из другого скроен. Я, скажем, из сукна, а ты — из льна. Или наоборот. Неважно. За то я тебя люблю и уважаю, что всегда жил, как тебе твой матерьял велел. И сестра у тебя такая же. Потому и дернула от меня. Как ей ваш матерьял велит… А у меня вот такой, ну что хочешь?! Хочешь, чтоб я из солдатского сукна голландским полотном стал? Или наоборот? Не бывает такого.
Он замолчал, глядя с поджатыми губами мимо Евлампьева куда-то в стену перед собой, и до Евлампьева в этот миг дошло то, что готово было дойти и раньше, когда он вдруг понял Федора, но Федор стал вспоминать об этой своей разметчице — и отвлек его.
— Люди, Федор,— сказал он,— конечно, из разного материала сшиты бывают. А только законы для всех одни. Они, законы, словно бы над нами, в самой нашей человеческой природе заключены, и нарушаешь закон — себя, может быть, и облегчаешь, а тем, кто рядом, худо делаешь. Им потому нужно осиливать себя…
Именно что Федор облегчал себя — вот что. Не защиту он внутри себя ставил, чтобы, схоронившись за нею, исполнить сполна предназначавшееся законом, а облегчал себя утехой, чтобы хомут закона поменьше бы натирал шею. Мелочь, несущественное такое отличие…
— Ну, а я вот, Емельян, не мог себя осилить, — сказал Федор. — Не мог, да. Что теперь будем делать? — посмотрел он на Евлампьева.
На морозе выпитая водка на него не действовала, теперь, в тепле, его стало понемногу развозить, движения сго стали дергаными и глаза по-пьяному заблестели.
Евлампьеву неожиданно сделалось смешно. Не по-настоящему смешно, с привкусом горечи и непонятно на что или на кого обращенной жалости, но все-таки смешно: хороши, однако, стариковские разговоры!..
— Ладно, Федор, — сказал он, пристукивая стопкой, которую все держал в руке, по столу. — Жизни нам свои сейчас не перекроить… давай не будем об этом. Ты вот, я вижу, к бутылочке стал тут прикладываться… не надо, Федор! Удержись. Не тот возраст уже. Отпил ты свое.
Федор хмыкнул.
— Э-эз, Емелья-ан!.. — Он снова взял бутылку и налил себе. — Сам же говоришь: что мне, одному, и делать теперь!..
Маша закрывала киоск.
— Ой! — испугалась она, когда Евлампьев вышел к ней из-за угла будки. Повернула ключ, подергала замок, замкнулся ли, и протянула связку с ключами Евлампьеву: — На, бери. Чего ты долго так? Я уж волноваться стала. Поезд задержался?
— Нет, поезд вовремя… — Евлампьев повернулся н пошел по тропке к ограде. Шаги Маши поскрипывали позади. — К Федору заходил после. Гале тяжело, а ему, знаешь…
Они выбрались на тротуар, и Евлампьев запер калитку.
— Что Федор? — спросила Маша.Мучается, да? Так и нало ему, ничуть не жалко. Сам виноват. Галя — такая жена у него была…
— Ну конечно, сам виноват, кто ж спорит. — Евлампьев взял Машу под руку, и они пошли. Ему было приятно это женское заступничество Маши: все-таки Галя приходилась ему сестрой. — Я вот,— сказал он, — ехал сейчас и все думал: а не поспешила ли она? Стоило ли так разрубать с маху?.. Все-такн жизнь вместе прожита. Сорок четыре года — не шутка! Будет ли кому хорошо от этого… ей самой, ему…
— Ей, во всяком случае, будет, — с уверенностью произнесла Маша.
— Ты-то с нею эти дни не очень много был, а я все время вместе… столько мы с ней говорили! Совершенно уверена, что лучше. Будет там с внучкой возиться, сил хватит — так это ей в удовольствие только.
— Ну да, это так, конечно…— отозвался Евлампьев. Ему, в общем-то, не хотелось завязать в этом разговоре, что тут толковать сейчас, столько уже перетолковано за минувшие дни, и он спросил: — Как у тебя, все в порядке?
— Да так… в порядке, — подумав, сказала Маша. И вспомнила: — Газет не хватило! Приехал, бросил пачки, только я развязала, снова несет, да опять несет, нате, говорит, накладную, расписывайтесь скорее, еще во сколько-то точек надо. Я расписалась, а потом стала считать — не хватает. Одной «Правды», одной «Комсомолки», одной «Известий» и «Литературной России» еще.
— Понятно!..— протянул Евлампьев. — Ну, это они так и должны были. Увидели, что не я, и быстренько сообразили. Кто был — с усами, без?
— С усами.
— А, понятно, — снова сказал Евлампьев, хотя это не имело никакого значения, с усами или без. Все в этих двух ребятах, за исключением усов, было как-то одинаково. — Не расстраивайся, ничего. Они у всех потаскивают.
— Ну и ничего хорошего! — с возмущением проговорила Маша.
— Да конечно ничего. Но они это в порядке вещей считают…
Впереди на тротуаре. вся в захлебывающемся звонком чириканье, как в облаке, толклась стая воробьев. Видимо, кто-то накрошил там хлеба, и воробьи слетелись на него.
Евлампьев вспомнил о скворце.
— Что, сегодня скворушка снова не появлялся?
— При мне — нет,— сказала Маша.Но я же рано ушла. Может быть, после…
— Ах ты!..— вырвалось у Евламиьева.