— Ну-у. Повезло! — Вильников — усмехнулся. — Мальчик я, чтобы такому верить?! Прошли те времена, когда из землемеров — да в генералы. Без руки теперь, Емельян, никуда не сядешь… — Он хлебнул из тарелки раз, еще раз и, не доев, отодвинул се в сторону.
Потянул к себе второе н, вдруг замерев, глянул, прищурившись, на Евлампьева. — А это тебе не сам ли он говорил, что повезло? А? А то есть такой прием. Одному душу открыть, другому, расположить к себе — вот уж они и твоими доброжелателями стали.
Евлампьеву показалось, будто его внезапно швырнуло в бешено закручивающийся водоворот, понесло, отнимая крепость у рук…
— Нет,— сказал он, стараясь не глядеть Вильникову в лицо.— Ничего такого Слуцкер не говорил мне… — Оттого, что Вильников попал в точку со своей догадкой, его объяснение обрело тяжелую силу если и не абсолютной правды, то все-таки и вполне возможной. — Да и зачем ему… не все ли ему равно.
— Как — зачем. Ему же работать с людьми надо. Срабатываться.
— Нет,— повторил Евлампьев. — Не говорил. А если бы и говорил, какое это теперь для тебя значение имеет?
— А так, просто любопытно, — вновь наливаясь желчной угрюмостью, сказал Вильников. — В общем-то, конечно, не имеет уже значения. Полтора годика — и тоже на пенсию. Если доживу.
Он поставил наконец перед собой второе и молча стал есть, не отрываясь от тарелки.
Евлампьев также молча, подставляя под ложку кусочек хлеба, чтобы не капало, принялся дохлебывать свой суп. На душе у него сделалось скверно. Он чувствовал себя совершенно разбитым.
Было светлое и чистое, пусть оно оставило по себе неловкость, но от светлого и чистого часто остается подобное, такова человеческая природа,и вот уже оно не могло храниться в его сознании таким, потому что в прежнем ощущении всегда отныне будет мозжить эта крохотная червоточина сомнения, прорытая Вильниковым…
— А у Канашева — у того сколько всяких приемчиков было, помните? — неожиданно проговорил Матусевич.— Ого-го еще сколько!
Ни Евлампьев, ни Вильников ему не ответилн.
Так обед и завершился — в тягостном, неестественном молчании, и потом в этот день, до самого звонка об окончании смены, Евлампьеву что-то не работалось.
Весна матерела, входила в силу, снега нигде не осталось. земля начала подсыхать, с давно уже посе. ревшего асфальта ветср поднимал в возлух и таскал за собой облака пыли. Днем на солнце пекло, Евлампьев наконец снял с себя зимние одежды и ходил теперь в плаще н шляпе.
По дороге домой он заходил в попутный магазин и покупал какихнибудь продуктов, какие просила его по телефону перед концом работы Маша, обычно — хлеб. Поднимаясь на свой этаж, из почтового ящика, внсевшего среди других на стене промежуточной лестничной площадки между первым и вторым этажами, доставал почту. Почту приносили раз в день, где-то часа в четыре. в половине пятого, к возвращению с работы она как раз поспевала.
В тот день. когда обедали с Вильниковым, пришло письмо от Черногрязова. Евлампьев открыл ящик - оно лежало первым, перед газетами, с картинкой в левом боку, посвященной Первому мая. Черногрязов все свои письма посылал обязательно в праздничных конвертах; так Евлампьев узнал, что есть День работников легкой промышленности, День работников пищевой промышленности… Он поднимался по лестнице вверх с конвертом в руках и чувствовал, как буквально с каждым шагом поднимается и его настроение. Ах. молодец Мишка, что затеял эту переписку, молодец! Так приятно получать письма, так хорошо, что далеко от тебя, за тридевять земель, в незнакомом тебе совершенно городе думают о тебе, вспоминают тебя…
— От Черногрязова от Мишки письмо! — сказал он Маше, едва переступив порог.