— Что? — переспросила на ходу Ксюша. Поняла и махнула рукой: — Да не, это я уже месяц почти. Мозоль натерла.— Она убавила звук, вернулась, прихрамывая, к столу и села на свое место.Вот за что ты, дед, «Отвагу» получил? Вспомни, а?
На пороге, уже без фартука, управившись, значит, со всеми делами на кухне, снова появилась Маша.
— Вот-вот, расскажи-ка,— сказала она Евлампьеву, проходя к дивану и садясь с ним рядом.Это как ты полковника с важными документами в плен взял. Вот это, наверно, интересно будет.
— Да-да! — Евлампьев обрадованно закивал.— Да-да-да. Это вы точно сообразили. Это именно то.
И, одним глазом следя за игрой, он стал рассказывать Ксюше про этого полковника, про которого, в тех подробностях, в которых сейчас помнил, уже давно б и забыл, если бы не рассказывал о нем неоднократно тогда, сразу по комиссацин, сорок почти лет назад, — и вот зафиксировалось. Полковник, как ему сообщили потом, задним числом, был из штаба армии, совершал инспекционный объезд, — укрывшись на гумне, он жег какие-то бумаги, и это, видимо, было важнее для него, чем собственная жизнь… Впрочем, судя по той медали, что была после «спущена» Евлампьеву, сжечь ему удалось не все…
— Ну, довольна? — спросил он Ксюшу, закончив рассказ,
— Ага,качнула она головой и помахала рукой с зажатой в ней ручкой.— Погоди, я запишу.
«Погоди» в ней было от него; это он всегда говорил вместо «подождн» «погоди», так никто не говорил кругом, не говорили так ни Елена, ин Ермолай, а Ксюша вот переняла. Евлампьеву очень нравилось это «погоди» в ее речи.
—Ага, ага, запиши, — согласился он и с удовольствием полностью переключился на телевизор.
Смотреть хоккейные и футбольные матчи было дли него настоящим наслаждением. Казалось, когда смотрел, это ты сам сорок лет назад, ты сам несешься по полю к воротам противника… правда, в те годы хоккея с шайбой не было и сам ты играл лишь в футбол, но когда смотришь, особой какой-то разницы нет, суть-то одна…
Потом Евлампьеву пришлось рассказать Ксюше, чем он занимался после войны, какие машины проектировал, какие при сем случались истории, и этим Ксюша удовлетворилась. Она переключилась на бабушку. заканчивая начатый еще, видимо, раньше опрос; Маша стала подробно объяснять ей, что такое быть цеховым технологом, и что такое технологическая карта, и для чего она нужна. Ксюша прерывала ее: «Мне это неважно. Ты вот о том происшествии с металлоконструкциями давай», — а Маша, отрицательно качая головой, улыбалась: «Иначе ты не поймешь».
Евлампьев и не заметил, как перестал слышать их. Сложив руки на груди, он молча смотрел телевизор, следил за игрой и думал о том, что все это, то, что интересует сейчас внучку, — это на самом деле вовсе не история ее, Ксюшиной, семьи, это лишь оболочка истории, внешнее, наружное ее проявление, нечто вроде блестящей обертки, суть же, главное же — лямка повседневности с ее чередою одиннадцати месяцев работы и четырех недель отпуска где-нибудь в профсоюзном доме отдыха, с болезнями детей, ее матери ныне и дяди, с вечным страхом за их жизнь, с вечной боязнью вдруг умереть прежде, чем они встанут на ноги… ну и так далее и так далее — это все глубоко внутри, под семью замками, и навсегда останется для Ксюши нераспечатанным. Наступит день и час, когда это окажется для нее интересным, правильно тогда сказал на дне рождения Виссарнон: «Уже, неинтересно и еше неинтересно…» — так вот, наступит этот час, когда станет интересно, потянет к корням, необходимым сделается сидеть на семейных застольях, наблюдая родственные отношения и угадывая прошедшие тайны, но и тогда они не будут разгаданы ею: то, что прннадлежит предыдущему поколению, — это внутри него, как куколка в коконе, и никогда не выйдет вовне, видимое — лишь малая часть случившегося и бывшего. Но в этом-то и весь смысл, это-то и есть тот зацеп, что схватывает намертво поколения друг с другом: в остающейся тайне — та сосущая горечь полузнания, горечь вины за него, из которой и прорастает росток истинного родства…
Спать Ксюшу уложили на диване. Для себя Евлампьев расставил раскладушку. Было еще не поздно, половина десятого, они с Машей не привыкли ложиться в эту пору и, закончив с постелями, пожелав Ксюше спокойной ночи и выключив в комнате свет, вышли на кухню. На кухне Евлампьев сел к столу и, облокотившись о него, принялся за все еще не прочитанную газету. Маша захватила с собой из комнаты белье для починки и села с другой стороны стола, разложив перед собой необходимые принадлежности: мохнатый серый ежик с воткнутыми в него иголками, обшоркавшиеся на ручках, со сточенными лезвиями ножницы, катушки с нитками.
— Заметил, как повзрослела? — шепотом, с той же счастливой улыбкой, что продержалась у нее на лице весь вечер, спросила она.
— Повзрослела, — согласился Евлампьев, хотя он и не заметил ничего подобного. Но не имел он, этот вопрос, никакого принципиального значения… И тоже не смог сдержать улыбки, оторвался от газеты и так, отсутствующе улыбаясь, посмотрел в темное, блекло отражающее в себе кухню окно. — Бойка… ох бойка!