Ермолай, только что, видимо, поднявшийся, в одних трусах и босой, сидел на диване, широко расставив волосатые ноги, облокотившись о колени и свесив между ними кисти. Он повернул голову на звук открывающейся двери и так, глядя на Евлампьева снизу вверх, боком, сказал обесцвеченным голосом, с тяжелой угрюмостью:
— Доброе утро, папа.
Волосы у него были всклокочены, веки опухли, глаза из-под них еле виднелись.
Евлампьев раскрыл дверь во всю ширину и зашел в комнату.
— Доброе утро,— сказал он ответно.— Выспался?
— Выспался,— все тем же бесцветным, угрюмым голосом отозвался Ермолай.
— Чай вскипел, будешь? — спросил Евлампьев.
— Чай? — переспросил Ермолай.А этого,— он помялся — чего-нибудь такого… другого нет?
— Нет.
— Тогда буду.
Он нагнулся, дотянулся до батареи, под которой лежали сброшенные им, видимо, ночью носки, взял их и стал надевать. Евлампьев повернулся и пошел из комнаты. Господи боже, и этот детина был твоим трех-, четырех-, пятилетним сыном и любил тебя такой безмерной, такой нежной беззащитно-слепой любовью. «Папа, давай обнимемся, давно не обнимались», вдруг ни с того ни с сего говорил он и, прижавшись своей гладкой чистой щекой к твоей щетине, обнимал за шею так крепко и так долго стискивал, сколько хватало сил…
Евлампьев заварил чай, подал на стол из холодильника творог, сметану, колбасу, нарезал хлеб. Ермолай тем временем дооделся, умылся и, намочив волосы, причесался.
— Я, пап, есть не буду,— сказал он, входя на кухню.— Только чай. Ты крепкий заварил?
— Что я, для одного тебя подал? — доливая из большого чайника в заварной, посмотрел на него Евлампьев.— Ты не будешь есть, так я буду.
— Не обижайся.— Ермолай сделал попытку улыбнуться. Двинул табуреткой, тяжело опустился на нее и перевел дыхание.— Просто я про себя сказал. Предупредил. Извини, если как-то не так вышло…
Евлампьев не ответил, промолчал. Ему стало стыдно. Уж в чем он был несправедлив по отношению к Ермолаю, так в этом вот своем упреке. Уж чего не было никогда в Ермолае, так не было: этой эгоистической унижающей жестокости, стремления подчинить все вокруг себя одним своим интересам. Уж чего не было, так не было…
Он налил Ермолаю в чашку только из заварного чайника — черного, как кофе, долил в заварной еще кипятку и наполнил чашку себе.
Ермолай сидел, откинувшись в сторону, держал свою чашку, чуть наклонив ее, за ручку и, поворачивая на донном ребре, рассматривал.
— Хо, какую ты мне дал! — сказал он, когда Евлампьев сел. Взглянул на него, и теперь улыбка, хотя и довольно убогая, появилась на его лице без всякого принуждения.— Тысячу лет не пил из нее.
Евлампьев не понял сначала, о чем это он, потом до него дошло. То была детская чашка Ермолая, не чашка даже, а как бы такой маленький бокальчик с нелепым индустриальным рисунком — башенные краны над кубиками условных домов, — почему-то она в детстве очень нравилась Ермолаю, и он пил только из нее, потом она упала, у нее выщербился край, и ею почти перестали пользоваться, а он вот сейчас, подавая на стол, совершенно неосознанно подал для Ермолая именно се.
— А, я тебе вон что подсунул,— поняв в чем дело, сказал Евлампьев, тоже невольно улыбаясь. И дернулся встать: — Заменить?
— Не-не,— торопливо проговорил Ермолай.— Допью. Даже с удовольствием.Он вытянул губы трубочкой и потянул в себя из чашки.— Уф, хорошо.
— Ты что, на демонстрацию не идешь? — спросил Евлампьсв.
— Не-е-еа,— вновь с хлюпом втягивая в себя из чашки, сказал Ермолай. — У нас контора полтора человека, и двух рядов не составишь, мы не ходим.
— Какие полтора человека? — Евлампьев еще не притрагивался к еде, сидел и смотрел на сына.— У вас же большой институт.
Ермолай вскинул на него глаза и опустил.
— А-а…— протянул он затем, замолчал, так, молча, сделал еще несколько глотков, Евлампьев тоже молчал, и Ермолаю пришлось продолжить: — Я, папа, в другом месте ведь сейчас работаю. В лаборатории огнеупоров такой. Я вчера, кажется, говорил ведь?
— Говорил.Евлампьев положил себе в тарелку творога, размял ложкой и стал есть, запивая чаем. Он всегда этот свой домашний творог ел и без сахара, и без сметаны — вообще безо всего, просто лишь запивая чаем.— И давно там работаешь?
— Да нет, недели две.
— Кем?
— Так же, лаборантом, — в голосе у Ермолая прозвучала уклончивая раздражительность.
— А почему ты перешел? Тебе же на прежнем месте нравилось. Говорил, что даже сейчас над кандидатской можно работать.
— Ну, какая мне кандидатская, когда у меня и диплома-то нет, — усмехнулся Ермолай.
— Ты сам говорил об этом.
— Мало ли что я говорил.— Ермолай уже не усмехался, в голосе у него осталось одно лишь раздражение, и смотрел ои перед собой в стол.
— Ну, почему же ты все-таки перешел, ты так и не ответил мне? — повторил Евлампьев свой вопрос,
Ермолай не ответил и на этот раз, только хлебал и хлебал из чашки. Евлампьев оказался вынужден сказать что-то еще:
— Денег больше платят?
— Больше, — согласился Ермолай.
— На сколько же больше?
Ермолай опять не ответил, Евлампьев не выдержал:
— Ну, ты можешь мне ответить или нет? На сколько же больше?! Слышал ты мой вопрос?