— Слышал, — сказал Ермолай и поднял глаза на Евлампьева.— На пять рублей. Хватит тебе?
Евлампьев хотел было сказать, что эти пять рублей, если он переходил из-за них, нужны были ему, а не кому-нибудь другому, и что это, черт побери, за манера разговаривать с родителями!.. раскрыл уже рот и остановился.
Что проку, что он даст себе сейчас волю и выскажется. Ермолаю тридцать лет, и его не переделаешь — все, поздно. Какой есть. Полная неспособность всерьез заниматься каким-либо делом, все скоком, все из предельной уж необходимости, когда прижмет, когда уж нельзя иначе, как только сделать… Поставила судьба стоймя — будет стоять, не шелохнется; положила на бок — будет лежать, не поворотится; скрючит в три погибели, закрутит колесом — и тут пальцем не шевельнет, чтобы разогнуться. С пятого курса вылететь из университета! И из-за чего? Из-за двух «хвостов», на которые за год не мог найти недели, чтобы посидеть над учебниками и сдать их… И полгода эти он не работал, права Маша. Действительно, что за чепуха, когда это полгода целых меняли телефон? И выгнали его с этой работы, как и с прежней, и в этом Маша права. Во всем права. Только нет смысла спрашивать его ни о чем. Не скажет, Да если бы и сказал, что от того изменится? Ничего.
Чай у Ермолая в чашке кончился, он потянулся к чайнику, Евлампьев опередил его, подхватил чайник н стал наливать ему — в детскую его чашку-бокал с нелелыми красными кранами на боках…
— Ты вчера телефон дал, — сказал он, не глядя на Ермолая,— пятьдесят один шестьдесят семь тридцать шесть…
Ого, оказывается, он невольно запомнил его, сам не ожидал, что сейчас на память скажет.
— Это новой работы?
— Пятьдесят один шестьдесят семь тридцать шесть, — повторил Ермолай.Да, точно.
— Ну хорошо, хоть теперь будет тебя где найти. А то даже и не знаешь ничего о тебе. Сам ты не звонишь. И сообщить тебе ничего нельзя. У Лены Ксюша тяжело заболела, знаешь?
— Ксюха? — будто не поверя, вскинулся Ермолай.Что с ней? —
Когда-то, когда она родилась, а он еще был школьником, и потом, до армии, он ужасно любил ее, нянчился с нею, менял пеленки, подмывал, гулял, и когда разменяли квартиру и Елена переехала, специально даже ездил к ним — повидаться с Ксюшей, и в письмах из армии все спрашивал и спрашивал о ней, просил побольше о ней писать, но она выросла, изменнлась за те два года, что он отсутствовал, с выросшей с нею он не знал, как обращаться, она его не принимала, и он охладел,
Евлампьев рассказал, как и что было, о мозоли, о первых, неправильных, диагнозах, об операции, о нынешнем ее состоянии, и Ермолай, дослушав его, спросил:
— Пускают к ней, я к ней могу прийти?
— Да, — сказал Евлампьев.— Она в костной хирургии, в сорок пятой палате на Меньшиковской лежит.
— А! — кивнул Ермолай.— Я знаю эту больницу. Я там недалеко…— Он осекся и больше ничего не сказал. Поднес чашку к губам и стал пить глоток за глотком.
Институт твердых сплавов, в котором он раньше работал, находился совсем в другом месте.
— Новая твоя работа недалеко там? — спросил Евлампьев. Хотя, конечно же, если бы там была работа, он бы не осекся.
— Да нет,— отмахнулся Ермолай. — Не работа.
Евлампьев взял в рот творогу, отпил из чашки. Он не мог решиться на тот, на другой вопрос. И решился.
— Это там…— запинаясь, проговорил он,— это там ты сейчас… вот та женщина… Людмила ее?.. Она там живет?
— Не-ет! — грубо и хрипло, врастяжку сказал Ермолай.
— Рома! — Евлампьев протянул руку, хотел положить се на руку сына, лежащую на столе, и не положил, опустил посередине стола.Но ведь так нельзя. Что за глупейшая ситуация, почему, скажи мне, наконец, мы с матерью даже не можем знать, где ты живешь. Я не говорю о том, что ты не знакомишь… наверное, на это есть какие-то причины, не знаю… хотя глупые, наверное, какие-нибудь причины… Или она не хочет знакомиться? Но уж адрес твой на всякий случай, ну мало ли зачем понадобишься… раз, ты говорншь, телефона нет…
— Хватит! — Ермолай ударил кулаком по столу, из чашки у Евлампьева выплеснулось и потекло по клеснке. — Я не маленький, хватит! Я не должен давать отчет о каждом своем поступке!..— Он поднялся, отпнув от себя назад табуретку, она с грохотом ударилась о плиту и, повернувшись на одной ножке, боком упала на пол.
— Мне тридцать лет, и как-нибудь я своим умом проживу, слава богу!
Ермолай вышел из кухни, быстрым тяжелым шагом прошел в прихожую, и Евлампьев услышал, как там вразнобой пристукнули о пол составленные им с обувной полки ботинки. Он посидел некоторое время, глядя в одну точку перед собой, ошеломленный, униженный, совершенно не в силах заставить сейчас себя подняться,и в какой-то миг смог все-таки, оторвал себя от табуретки, вышел в коридор.
В прихожей была полутьма — Ермолай не включил свет. Евлампьев щелкнул выключателем, сделалось светло; наклонившийся над ботинком Ермолай поднял на него глаза и тут же опустил, продолжая завязывать шнурки.