Из дому они, как часто последнюю пору, вышли вместе. Ксюше было полегче, спала она лучше, больше получалось спать и Елене, и Маша теперь не спешила, как прежде, прибежать в больницу пораньше, помочь Елене в уборке, в возне с больными…
На троллейбусной остановке они расстались. Маша села в троллейбус, а он пошел мимо плоскокрышего, беленного известкой домика троллейбусной диспетчерской к своему крепостному зданию.
Выпитое за завтраком лекарство подействовало, и голову отпустило, утренний свежий ветерок взбодрил, и мало-помалу, несмотря на недавнюю свою разбитость, он втянулся в работу, единственно, что мешал, мозжил в груди несильной, но надоедливой болью камешек непонятной тревоги.
И оттого, что тревога взялась неизвестно откуда я нс гасла от работы, а только все больше тяжелела и уплотнялась, делалось все больше и больше не по себе, все нервней, все неспокойней, и не помог выйти из этого состояния даже обед, оттянувший кровь к желудку, и к концу дня все внутри у Евлампьева будто дрожало, потрясывалось отвратительно мелко, и стало абсолютно невозможно работать — то тянуло сесть на стул и сидеть неподвижно, то, наоборот, нужно было пройтись по центральному проходу зала туда и обратно, — и последний час до звонка он почти совсем не работал.
Домой Евлампьев собрался — расчистил стол, спрятал в ящики карандаши с готовальней — минут за двадцать до положенного срока. Но доска с бирками внизу была еще закрыта, и уйти раньше все равно было невозможно, и он просто сидел за своим столом, скрестив ноги под стулом, барабанил по столешнице пальцами и, глядя в окно, ждал звонка.
В окно, отделенное от него рядом кульманов, трехстворчатое, высокое и широкое — по старым еще нормам, — загороженное левой своей оконечностью одним из кульманов, были видны обглоданные верхушки сосен, оставшихся в этом углу заводской территорни еще с поры его строительства, две мощные толстостенные, когда-то, лет сорок назад, густо-красные, теперь прокопченные, грязно-серые трубы. курившиеся, как спящие, но ежеминутно готовые к извержению вулканы, легким белым дымком, вдалеке, за трубами, поставленные, судя по всему, на холме, высовывали из-за макушек сосен верхнюю свою, подкрышечную часть рафинадно-белые корпуса цехов. Цехи, видимо, были постройки последних лет: и совершенно незакопченный кирпич стен, и плоскне крыши, каких раньше не делали, и вообще, помнилось Евлампьеву, прежде там находился пустырь.
— Емельян Аристархович! — позвали его.
Он повернул голову — возле его кульмана стояла та девочка-техник, на столе которой был телефон.
— Что, звонят? Мне? — инстинктивно вскакивая, испуганно спросил он. «Вот оно, то»,полыхнуло в нем мгновенным жаром.
— Да, звонят,— подтверждающе кивнула девочка. Ей хотелось сделать для него что-нибудь большее, чем просто позвать к телефону, и она добавила: — Мужской голос. Интеллигентный такой…
Ближе с этого его нового места Евлампьеву было к другому телефону, всего в двух столах от него, но он продолжал пользоваться прежним: славная была девочка, всегда можно было надеяться, что позовет на звонок, передаст то, что попросишь…
— Алле, Емельян Аристархович? — отозвался в трубке на его запыхавшееся «Слушаю» «интеллигентный» мужской голос.
— Да-да, — повторил Евлампьев, не узнавая, кто это.
— Это я, Виссарион,— сказал голос, и теперь Евлампьев узнал зятя.
— Да-да, Саня,— быстро проговорил он.— Слушаю!
Виссарион на другом конце провода шумно перевел дыхание.
— После работы, как кончите, подъезжайте в больницу, Емельян Аристархович,— сказал он. Голос у него был все тот же, задушенный и какой-то падающий, — оттого Евлампьев и не узнал его сразу.
— Что случилось, Саня? — спросил Евлампьев, чувствуя, как кожу ему на скулах стянуло тугим жгутом и резко, наперебой запокалывали их острые, морозные иглы.
— Да что…— произнес Виссарион не сразу… И повторил: — Подъезжайте…
— Нет, ну все-таки?! — снова спросил Евлампьев онемевшнм, чужим языком и понял, что все дело в суеверном страхе: будто бы, пока не произнесено имя, пока оно не названо, все еще может оказаться хорошо, ничего не случится, не произойдет ничего дурного. — С Ксюшей что-то? — преодолевая себя, прошевелил он совершенно мертвыми губами.
— Да,— через долгое, в тысячу лет молчание ответил Виссарион. И добавил, опять через такую же паузу, но торопливо: — Да нет, вы не подумайте…
Он недоговорил, но Евлампьев понял: пока жива.
— Я сейчас, Саня, — с сердцем, бьющимся в горле, в животе, в ногах где-то у щиколоток, сказал он. — Сейчас…
Девочка-техник смотрела на него от другого конца стола остановившимися сострадающими глазами.
— У вас, простите… Евлампьев запнулся. Он вдруг забыл, как это называется. Деньги, да. Ну, а единицы-то, в которых измеряются… Румбы… румпфы… господи боже… Рубли! — Трех рублей, простите,повторил он, — в долг у вас не найдется?
— Да, да, есть, — Девочка-техник рванулась к тумбе, открыла се, выдвинула ящик, вытащила сумку. — Вот.
Табельщица внизу, когда Евлампьсв сбежал с лестницы, как раз отворяла застекленную двериу доски.