Да, действительно, будто не она писала, будто какая-то другая она, ее двойник, — невозможно уже сейчас было представить ее той, московской, счастливо утешающейся возней с внучкой… И вообще, как странно: не знал он ни об Ермолае, когда писалось это письмо, ни о Коростылеве, ни о Хваткове… ни о ком не знал, не ведал ничего… так разом свалилось все, будто прорвало где-то — и высыпалось, полное беремя, держи-удержи… Хлопчатников вот только до того приходил… да, до того. Правда, комиссационное удостоверение, о котором он и думать забыл, отыскалось. Да лучше бы оно не отыскивалось, лежало бы себе н лежало, а вот Ермолай бы с Еленой… Если бы можно было менять одно на другое, если бы!..
— Она там интересно очень, — донесся до него голос Маши, — о корове вашей и о тебе пишет. Ты мне никогда не рассказывал…
Что он никогда не рассказывал… что она о корове?.. А, вот о корове… в самом деле… Чернухой звали, правильно… помнит, гляди-ка… А это о чем… надо же, да-да-да, было это, называли его так… называли… а он совсем и забыл…
Галя писала, что, возясь с внучкой, принялась рассказывать ей всякие истории своего детства, и словно что она разбудила в себе, стали в ней, помимо уже и ее воли, всплывать всякие картины, и почему-то особенно часто вспоминается их корова, та, которую мать в самые трудные годы, и в мировую, и в гражданскую после, исхитрилась сберечь, на молоке и жили, утром молоко, днем молоко и вечером молоко, на это молоко и хлеб выменивали, и птицу, и крупы, и он, Леня, так особенно как-то Чернухино молоко любил, мать доит, а он всегда тут же с кружкой, она ему в эту кружку и набрызгает, он выпьет да еще подставляет, мать его так и звала — Коровьим сыном: «Да ты чего так молоко любишь? Может, это ты не мой, ее сынок, коровушкин сынок, а?» А ему нравилось это, и он наклонял голову и начинал бодаться: «Мму-у, мму-у, вырасту быком — всех замну…»
Евлампьев закрыл глаза. Буквы прыгали, выплясывали дикарский танец, таких усилий стоило собирать их вместе, — голова, казалось, сейчас расколется.
«Всех замну…» Боже милостивый, было!.. Никогда не вспоминалось. Лежало где-то там, лежало и лежало… и не выплыло бы на свет божий, так бы ин осталось лежать, если бы не Галя. «Всех замну…» «Зачем же мять-то?» — это его так обычно отец спрашивал, когда слышал. Отец еще совсем молодой, должно быть, в гимнастерке, подлоясанной, как рубаха, шнурком… в ту, видимо, пору, когда писарем в волисполкоме был… «Мму-у, вырасту быком — всех замну!..»
Вырос вот.
— Хватит держать, вынимай, — приплыл к нему из какой-то дали Машин голос.
Евлампьев послушно полез под одежду, долез до градусника и вытащил его. Градусник был разогретый, будто из печки.
«Тридцать восемь и пять»,подумалось Евлампьеву.
Цифры на шкале, как давеча буквы в письме, расплескались какая куда. Напрягая зрение, он заставил их встать на место и поймал обрез красной нити внутри. Температура у него была тридцать девять и семь.
13
— Де-ед, — голос у Ксюши был притворно-обиженный. — Де-ед, ну почему ты не хочешь, я тебя так прошу!
— Просит она, ишь ты! — сказал Евлампьев, взглядывая на Машу и кивая ей с любовью на внучку.— Просишь. так я сразу так и должен?
— Де-ед! — протянула Ксюша тем же голосом. — Ну, а что тебе еще делать теперь? У тебя же теперь сколько времени — полно, вот как раз.
— А это не дело? — Евлампьев потрогал пальцем лезвие ножа, который точил, и остался доволен: хороше наточил. — Ого-го сколько дела, бабушка мне только знай подкидывает.
— Дед. но ведь это важно, ведь это… ведь если просто рассказывать, все не расскажешь. Да и забудется из рассказанного… А если написать — это уже навсегда. Забылось что-то — раскрыла и посмотрела. Чтобы я знала, чтобы это всегда со мной было, в любую минуту к этому обратиться могла… Ведь ничего же не знаю по-настоящему. Ни о тебе, ни о бабушке, ни о всех остальных, что до вас… Я это, вот когда то сочинение делала, поняла. И потом, когда в санатории лежала… Правда, дед, очень прошу! Напишешь — и останется. Я прочту, сын мой прочтет…
— Ох ты! — с комической всполошенностью воскликнула Маша. — О сыне она уже думает!
— А что! — ответно воскликнула Ксюша.— Будет же, почему нет?
— Так уж непременно и сын.Евлампьев снова глянул невольно на Машу: ничего себе коза, в неполные-то пятнадцать лет?!
— А может быть, дочь, откуда ты знаешь?
— Ну, дочь, — отозвалась Ксюша. — Не все ли равно. Главное, чтоб ты написал. Чтобы это написано было. Вон в Исландии, я по телевизору в «Клубе кинопутешествий» слышала, там каждый человек свою родословную за девятьсот лет знает. Кто дед, кто прадед и от кого в каком-нибудь там одиннадцатом веке пошли. Чем занимались, чем прославились… Представляешь, как это в жизни помогает! Потянет вдруг на дурное что-то, оглянешься — и стыдно станет, будто на тебя смотрят все, и не сделаешь…
— Дурного, Ксюш, никогда делать не следует. В любом случае. Смотрят на тебя или нет, — наставительно сказала Маша. Ну-ка вон доставай тарелки из буфета. У меня готово все, садимся.