– Понимаю… не любишь нас… Нас теперь многие не любят. Хохлы, татары, казахи… я среди бурят жил, те после раскулачивания тоже… Люди теперь так. Анна у меня – латышка. Латышей ты тоже не любишь?
Парнишка сидел, напряженно слушая.
– Что же пошел, даже хлеба не взял? И на ноги чего-то надо было придумать… Я первый год в лагере много думал, чтоб убежать. У тебя-то есть кто? Или один? Как зовут-то тебя?
Азиз молчал, уткнувшись в колени, только бессильные слезы катились. Валентин смотрел на него удрученно – худой, как кошка, в чем и жизнь держится, а сердце о ком-то горюет.
– Пойдем, застынем тут… – Валентин встал.
Мальчишка не двигался.
– Пойдем, захочешь уйти, уйдешь, хлеба тебе дам, одежду, но торчать нам здесь не надо – рыбаки ангутихинские увидят – с кем это там Романов в трусах гуляет? Стукнут коменданту! Пойдем!
Дома Валентин натопил жаркую баню, но мальчишка с ним не пошел, лежал в предбаннике на лавке лицом к стенке. Поел, правда. Там и заснул. Валентин, напарившийся, красный, сидел покуривая в приоткрытую дверь. На дворе было уже темно, шел дождь со снегом. Валентин прислушивался к тревожному дыханию парнишки – не заболел бы снова, и думал о своем Мишке.
У него, у Валентина Романова и детство, и юность были счастливыми. Люди в те времена были людьми. И сравнивать нельзя.
Утром весь двор и бугор, и острова с противоположным берегом были бело-рябые от снега. Подмораживало. Романов вытягивал воротом лодки на бугор, уносил все с берега. Мальчишка в окно бани напряженно наблюдал за его работой, но помочь не вышел.
Наступало время бездорожья, по Енисею шла шуга, несло льдины, потом отпускало ненадолго, потом снова несло лед, образовались забереги, торосило. Романов сбегал на охоту с собаками и три дня таскал из леса лося.
Заговорил Азиз с Анной, сначала поблагодарил за еду, потом попросил ниток и кожи для обуви. Но и после этого несколько дней молча шил кожаные чуни. Анна приносила еду и видела отрешенное, почти старчески скорбное лицо. Однажды вечером Валентин застал его стоящим на коленях над скалистым обрывом. На самом краю. Азиз молился. Валентин подошел осторожно и ухватил его за плечо, мальчишка рванулся испуганно, но Валентин держал крепко, увел его от обрыва:
– Так не пойдет, сынок! Ты что? Так негоже! – он силой вел его во двор.
В бане только отпустил. Сел у дверей. Было темно, через оконце попадало немного света.
– Если бы я к твоему отцу в дом попал, а меня энкавэдэшники искали, он бы меня выдал?
В бане было тихо, только ветер шумел снаружи.
– Что молчишь? Я же русский?! Неужели выдал бы?!
– Нет! – резко вскинулся мальчишка. – Нет! Мой отец – человек!!!
Валентин впервые слышал его голос.
– Вот и я не выдал, что же ты так? Анна тебя боится, и сам ты… зачем на обрыв встал?! За этим тебя выхаживали? Придет время, твой отец мне спасибо скажет.
– Моего отца нет, деда тоже нет… Лучше бы меня убили! – мальчишка говорил с сильным акцентом и яростью, но ярость назначалась не Валентину.
– Не убили, значит, ваш Аллах того не пожелал… – Валентин похлопал себя по карманам, но папирос не было. – Я в лагере с одним мусульманином сидел, ели с ним вместе, спали рядом. По-лагерному это значит друг. Крепкий был мужчина. Так же вот, как ты, портянку свою чистую постелет и молится за бараком, за тем же бараком и православные наши стояли. Если хочешь, молись, тут тебе никто ничего не скажет.
Валентин помолчал, опять пощупал карман, где не было папирос:
– А захочешь помогать – помогай! Я лося таскал, про тебя думал, вдвоем-то мы быстрее бы его приперли. На охоту никогда не ходил?
Постепенно Азиз перестал дичиться, иногда и улыбался, но чаще был просто спокоен. Помогал Валентину охотно, старательно, в дом без нужды не заходил, на Анну и ребятишек смотрел как-то особенно, будто они напоминали о чем-то горестном. О себе не рассказывал, да Романов и не спрашивал.
Белова вызвали в райком. Предписывалось явиться с попутным судном – «Климент Ворошилов» утром уходил в Игарку. Это уже было совсем серьезно, и Белов полдня слонялся по Ермакову, придумывал себе дела, шел куда-то, но потом возвращался, ничего не сделав. Он был уверен, что в Игарке его арестуют. Не мог смотреть в глаза Николь.
Уже стемнело, когда он, нагруженный покупками, пришел в их брезентовое жилье. Перед входом попытался сделать спокойное лицо, но чувствовал, как внутри все трясется. Звонкий писклявый Катькин смех был слышен, закатывалась на всю огромную палатку. И от этого чудесного детского смеха, от чего людям всегда становится лучше, Сан Санычу стало совсем тяжко. Хмурый, еле шел темным коридорчиком, отодвинул брезентовый полог… сердце застучало от неожиданной радости – в их комнатенке сидел Горчаков, которого он не видел целую вечность. С Катькой на коленях, осторожно щекотал и слегка подбрасывал. Видно было, не умеет лагерный фельдшер обращаться с малышами. Катька ликовала. Белов тоже улыбался.
– Саша, ты где ходишь, мы заждались! – весело набросилась Николь. – Георгию Николаевичу уходить уже надо! Ты хлеба купил?