– Погоди, Николаич, раз уж такой разговор… – Валентин остановился. – Про свое хотел тебя спросить. – Он вздохнул шумно, не решаясь начать. – Помнишь председателя этого, Шульгу, ты его видел как-то… Угробил я его, грешник, в проруби… – Валентин замолчал, глядя, как сапоги погружаются в черную жижу. Поднял голову, строго прищурившись: – Ну вот, значит, так… Было за что, да он, сволочь… по ночам я его стал видеть – держу его в проруби, так вот, руку по самое плечо запустил, а он хватается за тулуп, за лед, руками бьется и на меня смотрит. Вот такие глаза вижу! Сквозь воду! Понимаешь? Проснусь, и кажется, будто ребятенка топлю неразумного… даже и днем иногда вспомню!
Романов тяжело замолчал, потом добавил, оправдываясь:
– Я тебе про мальчонку-то рассказывал беглого. Ну вот, и он, значит, ушел… Тогда этого председателя совсем не жалко было, а теперь проснусь ночью и про своих ребятишек думаю. Крепко я замарался, видать…
– Был бы я поп, Валя, я бы тебе этот грех отпустил. За подлеца Господь не взыщет!
– Вот и Анна тоже… каждое утро отмаливает меня… Худо человека-то губить… – Романов смотрел с досадой и растерянностью на рябом лице. – Зря я тебе… это Анна мне все про таблетки, которые для сна. Снорвотные, что ли, как они… видит, я не сплю. Спроси, мол, у Николаича таблетки. Ну ладно, спросил, и ладно. Вон твой Колька куда заплыл, зараза! Коль-ка-а! – заорал он неожиданно громко и строго. – Давай к берегу!
Горчаков посмотрел на часы и заторопился:
– Мне пора, Богданов сегодня возвращается из Игарки.
– Ты что же, все время теперь в этой больнице?
– Да нет. Пока врачи в отпусках.
– А у тебя в лазарете кто же?
– Медсестра.
– Ну-ну, не поешь с нами?
– Не могу. На этот час еле ушел.
– Тогда ночью приходи. Мы с Колькой на ночную рыбалку уйдем…
– Нет, – Горчаков нахмурился, – без пропуска останусь. Объясни ей.
– Она не поймет. Спрашивала, не может ли она с тобой подежурить, – Романов усмехнулся. – Скучает она по тебе.
Богданов прилетел чем-то сильно недовольный, устроил общую дезинфекцию хирургии, и день выдался суетный. Только поздним вечером, после одиннадцати, Горчаков остался один в ординаторской. Включил негромко приемник, в это время всегда передавали классическую музыку, открыл окно и сел на подоконник. Запрещено было, но он тут курил, со второго этажа хороший вид был на озеро.
Собиралась гроза, тучи висели низко, клочковатые, целый день обещали они хороший ливень, но его все не было. Только грохотало временами. Даже комары притихли из-за духоты. Горчаков курил и думал о Романове. О его переживании. Так это было непохоже на молчаливого, всегда в себе, угрюмого бакенщика. Горчаков по себе знал, что такое черствое сердце, сколько раз прямо на его глазах случалась смерть. Валентин еще грубее казался ему в этом вопросе, но выходило иначе.
Он не раз сегодня представлял себе картину, которая не давала покоя Романову, только захлебывающимся и хватающимся за лед был не председатель, а его Сева… Горчаков сидел, застыв над неподъемной мыслью. Думал об Асе. Обнимал ее плачущую, прижимал к себе. Хрупкая женщина шла против бесчеловечной ненасытной машины, тихо отстаивала право людей любить друг друга.
Горчаков замер. Из приемника звучал Шопен, первый концерт для фортепиано в хорошем исполнении. Георгий Николаевич машинально, по привычке пытался понять, кто играет, но в это время где-то над первым лагерем заскрежетал и порвал небо гром. Он перегнулся через подоконник, высматривая молнию, и услышал шепот и смех. У запасного выхода на лавочке сидели вольный санитар Красин и медсестра Леся. Леся была западная украинка, красивая, с темными умными глазами, очень честная и работящая. Она, вместе с матерью и отцом, получила десять лет лагеря за то, что не донесла на брата. Брату было двенадцать лет, его поймали, когда он расклеивал листовки «Слава Украине!».
У Красина с Лесей была любовь, они и сейчас целовались, шептались и радовались чему-то внизу под окном Горчакова. Георгий Николаевич отодвинулся вглубь комнаты. Любовь у ребят была платоническая и над ними, особенно над Красиным, посмеивались.
Гром теперь заворчал над Енисеем, молния ударила туго и рядом, будто в соседней комнате что-то тяжелое упало, первые капли со звоном вонзились в подоконник. На улице стало темно. Георгий Николаевич сделал погромче музыку, закурил новую папиросу и выглянул. Красин с Лесей, обнявшись, стояли под навесом у входа. Дождь лил уже вовсю, гроза бушевала, то и дело рвала небо, а они стояли, прижавшись.
Играл Святослав Рихтер, Шопену только нравились шум ливня и близкая гроза, он звучал бесстрашно, с огромной верой. И как-то вдруг, вместе с великим поляком, очень спокойно и ясно пришла в душу Горчакова необычайная, невероятной силы вера Аси.
Ее сложная вера в жизнь.