Он не видел её глаз. И не потому он (почти) ей поверил. И (ровно три или шесть лет) продолжал ей верить. И не чувствовал себя лишним; но – не теперь.
Теперь (в Санкт-Петербурге) он отвлекся от теней, что копились в углах. Он сказал очень тихо – её голосом и словами; но – были лишь голос и слова. Не было её воли к власти:
– Я жив или почти жив, и мне не хорошо.
Более он не медлил. Он вышел из дома. Он сделал жест, и такси, скользившее мимо него, споткнулось. Тогда (и только тогда!) он увидел, что петербургский рассвет уже наступил.
Он взлетал по обшарпанной лестнице. Он переступал через множество ступеней. Он замер перед бронированной дверью, доставая замысловатый ключ; но – опять ничего не успел! Дверь сама перед ним распахнулась.
– Проходи, – спокойно (и в голос) сказала ему Лилит (всегда прекрасная и уже нескрываемо чужая); потом Великая Блудница повернулась и пошла, а он закричал ей вослед (сам понимая, что вполне безнадежно):
– Подожди!
– Потом. Всё для тебя будет – потом. А для меня всё – теперь: мой мир умирает. Здесь и сейчас.
Немного смешавшись, он шагнул за ней в комнату. Где Илья всё еще спал в своей смерти; но – ему (наверное) снилось отсутствие бесконечных повторов одного и того же: рождения в смерть, ведь сейчас рядом с ним была Лилит!
Но вот уже и Стас шагнул в комнату, и зашагал (на негнущихся ногах) прямо к нему.
Стас озирался и крутил головой, и не узнавал привычного миропорядка. Он озирался и (словно бы – везде) видел Илью. Человека, что всеми (бывшими и не-бывшими) жизнями и смертями мира спал (пребывал в малой смерти) посреди мирового праха.
Потом – Стаса словно бы отшвырнуло обратно – в бесконечность повторов: и опять и опять он (с окаменевшими коленями и с негнущейся выей) входил и шагал – и начинал видеть смертью уснувшего человека: того, кто действительно (а не в своем самомнении) мог бы из праха восстать и встать рядом с прекрасной и смертоносной Лилит.
Но тотчас бы явилась не менее прекрасная смерть – вместе с несокрушимым Энкиду, зеркальным отражением героя Гильгамеша: никакие двери не остановили бы Зверя – он просто пальцами смял бы любую броню как бумагу; вот так-то.
И опять, и опять Стас шагал, бесконечно озираясь. Всё компьютеры, факсы, всё картины по стенам (живопись скупа и современна) и опять, и опять он пришел и увидел, и сказал (не ведая что говорит):
– Вижу, твой мир не так уж и плох.
Она тотчас с ним согласилась, причем – без обычной усмешки:
– Да, так он и выглядит.
Он поднял левую руку и коснулся виска, и не нашел там ледяной иглы. Тогда он (как бы вместо неё) усмехнулся, и окончилось для него время притч. Он (очень просто) сказал:
– Так чего же ты хочешь?
Она сказала не менее просто:
– Его.
Он даже не дрогнул. Он промолчал, прекрасно понимая, что уже и этим изменил ей – той, что его вернула из мёртвых; но – ведь и она все свои неисчислимые века изменялась и изменяла (и в этом была не-изменна). Конечно же, она на него даже не взглянула; но – смотрела ли когда (вообще)?
А сейчас и он не смотрел на нее. Усмехнувшись, она испытала его:
– Отдай ему свою жизнь. Пусть живет вместо тебя.
Не удивившись, он ответил:
– Ты, верно, ждешь, что от твоих слов я сейчас же стану вопить и метаться от отчаяния и боли; но! Я не знаю его, а теперь и не хочу узнавать. И я не его мать, что рожает человека в муках (и в смерть).
– Да, ты не его мать.
– Верно, хочешь, чтобы снова я пошел за тобой долиною смертныя тени, и ты бы его с собой привела, взамен оставив меня.
– Да, я хочу.
Тогда он стал читать вслух (совсем как давеча Илья) неизреченные строки:
здесь он прервал себя и попробовал саркастически рассмеяться, и не вышло у него – но это уже не имело никакого значения! Выбор им был сделан, грехопадение (измена для-ради персонификации любого фрагмента бытия) опять бесконечно повторилось: он становился богом.