— Проголодался, пока ехал. Молодому можно и два раза! Выдержишь — не лопнешь!
И тут в коридор вышел небольшой человек, в котором с трудом можно было отыскать сходство с упомянутыми фотографиями.
Конечно, лысина сияла, куда ее денешь. Очки тоже. Но вот портретной величественности не было ни на каплю.
Теперь на меня глядел маленький, улыбающийся старичок, одна вторая собственной жены. О, мастерство фотографа! Возможности инженерии стали воистину беспредельны!
Даже лысина, которая хотя и была фактом, совсем мало напоминала тот фотоотпечаток. Там, на карточке, крупный лоб, продолжаясь, превращался в могучий череп, я же видел обычный лоб, словно бы отчерченный полоской редкой серебристой поросли. В коридоре стоял дедушка в стираной серой рубахе с крупными, как на солдатских наволочках, белыми пуговицами. Брюки на нем висели. Острый угол гульфика выбился из-под ремня.
Дедушка с интересом изучал «новый объект» и, наконец, направился в мою сторону.
— Рад! Заходите! — заговорил он. — Сейчас будем обедать!
Я опять объяснял, что шел не обедать, да и как можно обременять заботами занятых людей, но он не слушал. Подхватил меня под руку и повел через кабинет в столовую.
— Что значит сыты?! — спрашивал с возмущением он. — Молодой писатель обязан быть голодным! Что же вы напишете путного, если вам не хочется есть?! А Бальзак?! А Некрасов?! Помните, корочки хлеба под газетой?! Литературой, мой друг, нельзя начинать заниматься сытым!
Я захихикал, пора было показать, что мы тоже не лыком шиты, понимаем юмор.
— А папку с собр‑соч (не сразу и поймешь, что речь идет о моей повести) кидайте на письменный стол! Да не держите ее так крепко! Кому она нужна?! Станьте свободным, молодой друг! — Он проследил взглядом за отброшенной папкой и успокоил: — Вот теперь вы есть пролетарий умственного труда!
Столовая поразила меня. Нет, не изысканностью. Если уж вспоминать про мебель, то и тогда, и в последующие годы она здесь вечно кренилась, скрипела, едва не валилась, но было в квартире нечто, отличающее это жилище от всех виданных мною раньше. И это «нечто» было
Нельзя сказать, что я раньше никогда не встречал интересных коллекций, случай то и дело забрасывал меня, врача «Скорой», в «солидные» дома, заполненные антиквариатом, посудой и бронзой, хрусталем и картинами в тяжелых золоченых рамах. Ничего подобного тут не было.
Холсты висели без рам, «голые». Гвозди загибались вовнутрь подрамников, материал бахромился, несколько картин были обиты рейкой. И тем не менее я не мог оторвать взгляда от живописи, оторопело глядел то на одно «странное» полотно, то на другое.
Молодому человеку конца восьмидесятых трудно понять молодого человека начала шестидесятых.
Что видел тогда мой одногодок? Передвижников на втором этаже Русского музея. Массу помпезных работ — на первом, в Советском отделе, — все выставленное объявлялось шедеврами, было награждено премиями и оплачено несусветными деньгами.
Но странно! Искусство тогда словно бы завершалось в конце девятнадцатого века, а затем, сделав перерыв в несколько десятков исчезнувших лет, снова возникало в конце тридцатых. Где пребывала живопись двадцатых, было неясно. Впрочем, спрашивать об исчезновении как бы не рекомендовалось.
Здесь, в квартире писателя, живопись была не похожа на доступную посетителям современных музеев. Именно таким мне и представлялся тайный запасник.
В первые секунды я даже не понимал предметов, видел пятна. Цвет заполнял сознание. И только позднее воспринимал холст как целое.
Я и сейчас, спустя много лет, словно бы заново вижу цветовой спектр тех стен. Розовощекую даму в голубом капоре, лицо в профиль, указательный палец правой руки высоко поднят. Двоих влюбленных в обнимку: он в пиратской черной косынке, она в ситцевом розовом платье в цветочек, изделии «Моспошива», — странное и парадоксальное соединение двух эпох. Упитанную загорелую девочку с острым колющим взглядом, женщину в зеленом испанском платье времен Эль Греко, но с лицом гипсовой скульптуры. Паяца в оранжевом колпаке. Краснолицего кудрявого мальчика — не ангела и не икону. Большое вертикальное полотно, супрематистский натюрморт (слово пришло позднее!), плоскость с устойчивой черной трапецией. Затем неожиданный синий пейзаж, словно написанный ребенком, северные разноцветные всполохи, зеленый кустарник, превращающийся в чернеющий далекий лесок, река подковой, обрамляющая мыс, почти фиолетовая вода, на берегу человек, с колена стреляющий из ружья в пеструю огромную утку.
Теперь-то я знаю все имена этой коллекции: был здесь и холст Кузьмы Сергеевича Петрова-Водкина, и его учеников Вячеслава Пакулина, Льва Британишского, Петра Соколова, были и живущие ныне художники, теперь широко известный Михаил Шемякин или таинственный и мало известный Геннадий Устюгов...
Я медленно переводил взгляд с одного непривычного полотна на другое, пока не остановился на том вроде бы детском синем пейзаже с летящей уткой.
— Нравится?
Нельзя было не заметить вспыхнувшей гордости. Казалось, хозяин демонстрирует собственных детей.
Я признался: