Анатолий с тоской, какую он не сумел бы скрыть, если бы даже захотел, смотрел на Клаву, и она вдруг поняла, что самое-то трудное будет расстаться с ним. Как не стыдно, укоряла себя, только мама умерла... Нельзя сейчас думать об
— Я тоже, когда выпишусь, может, поеду в Ленинград, — сказал Анатолий. — На фронт меня больше не возьмут. Но сначала съезжу в Минск.
— А в Ленинграде у тебя кто?
— Тетка. Сестра отца. На Литейном проспекте до войны жила. Знаешь?
Клева кивнула.
— И сейчас там живет?
— Не знаю. Я не помню адрес. Найду, верно?
— Конечно, найдешь.
— В гости к тебе зайду, не выгонишь? — Анатолий напрягся весь в ожидании ответа.
— Осторожно! — вскрикнула Клава и схватила костыль. — Упадет.
— Не выгонишь? — повторил он.
— Приходи. Только я пока не знаю, где мы жить будем. Дом наш разбомбило. Отец сейчас в общежитии. Ты раньше никогда не был в Ленинграде?
— Нет.
— Что ты, у нас замечательно!.. Знаешь, как красиво, когда белые ночи? Ты не представляешь даже, — восторженно говорила Клава, чувствуя, что оба они говорят не о том. — Как здесь после обеда. Читать ночью можно. Не веришь?..
— Верю.
— А мосты через Неву разводятся... — Она усмехнулась грустно. — Я сама ни разу не видела, как разводятся мосты. Смешно, правда?.. Когда приедем, обязательно посмотрю. Нет. — Она вздохнула. — Сейчас зима. Придется до лета ждать.
— Ты... Ты напишешь мне свой адрес? — тихо-тихо спросил Анатолий, отворачивая лицо.
— Честно, я не знаю.
— Ну... Когда узнаешь.
— А если ты раньше выпишешься?.. — Она сама напугалась, подумав об этом.
— Ты сразу напиши, — попросил он. — Вы же остановитесь где-то. Или «до востребования».
— Ладно, напишу... — сказала она тоже тихо.
Анатолий поднялся, опираясь руками, и повис на костылях.
— А если...
Кажется, Клава слышала, как бьется его сердце. Или это билось ее?..
— Если, — сказал он вовсе шепотом, — я приду к тебе не в гости?
Вот оно, вот — чего больше всего боялась, но и ждала она услышать... Наверно, скорее ждала, чем боялась. Вспыхнули, загорелись щеки. Хорошо еще, что в сестринской горит только настольная лампа.
— Иди в палату, Толя. Поздно уже.
— Уйду. Я уйду...
— Сейчас иди...
Анатолий, собравши всю свою волю, сказал:
— Я люблю тебя.
— Не надо!.. — Клава прижала руки к щекам, и рукам сделалось жарко. — Не надо, милый...
— Ты...
— Господи, услышит кто-нибудь! Ступай, прошу тебя!.. — И думала: «Неужели так бывает у всех? А как же мама? Горе-то какое у нас!..»
Анатолий вышел.
А Клава, оставшись одна, плакала...
ГЛАВА XII
Татьяна выздоравливала. Жизнь победила окончательно. Тело наполнялось ее живительными соками, как дерево по весне, но душа все еще оставалась надломленной, и каждый нерв был напряжен, натянут, отчего Татьяна стала раздражительной и не в меру упрямой. Болели и раны, а в особенности правое бедро, где серьезно была повреждена кость.
— Болит? — спрашивала врач, когда при осмотрах и перевязках замечала, как Татьяна морщится и кусает губы. — Это хорошо, милая. Это просто замечательно!.. — Она не успокаивала, не говорила слов попусту, но действительно радовалась, потому что гораздо хуже, если б Татьяна не отзывалась на боль, оставалась безразличной к ней. В ее состоянии — это самое страшное.
— Очень болит, Елена Александровна, — однажды призналась она, впервые назвав врача по имени-отчеству. — Выламывает все...
— Поболит и перестанет, — ласково сказала Елена Александровна. — Мы с вами медики, милая, понимаем. Потерпеть надо.
— А что у меня там?..
— Шейка бедра раздроблена.
— Но ведь это...
— Все будет в порядке! Вставили металлический стержень, сохранили ногу, так что бегом, Татьяна Васильевна, от нас побежите!..
Верила ли она врачу? И да, и нет. То есть верила, разумеется, что ей сохранили ногу, что сможет ходить, но знала — с палочкой, прихрамывая. И разве в ноге только дело!.. Изранено, иссечено шрамами буквально все тело, плохо слушается и сохнет — повреждено сухожилие — левая рука, а главное... Главное, конечно, лицо. Рваный рубец от переносицы по всей правой шеке и десятки «оспин», оставленных песчинками, крошечными осколками мины, отчего лицо сделалось рябым...
В медучилище, где училась Татьяна, был рябой парень: стрелял из отцовского ружья, разорвался патрон. Девчонки избегали его, а между собой смеялись, что с таким... с таким уродом страшно по улице рядом пройти... Как же его звали?.. Нет, сколько ни вспоминала Татьяна, не могла вспомнить. Рябой и рябой. Без имени, без фамилии. А ведь он — парень, мужчина. Она — женщина... Господи, как показаться на глаза людям! Пожалуй, теперь ее не узнал бы и Михаил. Конечно, не узнал бы. Случись чудо, повстречайся с ним живым — отвернется, чтобы не показать своей неприязни, своего ужаса...
В минуты, когда наступало отчаяние и не было сил бороться с ним, зло смеялась над собой: «Рябая хромоножка!..»
Елена Александровна, женщина чуткая, тактичная, однажды издалека завела разговор на эту тему, понимая, что более всего мучит Татьяну. Рассказывала о какой-то знакомой — разумеется, о несуществующей, придуманной, — которой при пожаре сильно обожгло лицо.