Охваченный чувством надежды, Лесник расклеивал лозунги по оградам и воротам. В темноте тихо журчал ручеек на дне оврага, скрипела где-то плохо прибитая доска. Село спало, ему был нужен сон, рассвет и кто-то, кто встретит этот рассвет. Лесник настолько увлекся расклейкой лозунгов, что не замечал, что по пятам за ним следует чья-то тень, переходя от одного приклеенного лозунга к другому. Лицо этого человека выражало ярость. Останавливаясь перед очередным лозунгом, он сперва его прочитывал, потом протягивал руку и со злостью срывал.
Лесник уже дошел до дома Оглобли, заглянул во двор-есть ли свет в окнах. Света не было. Спит, сказал про себя Лесник и вздохнул. Во всем селе не было человека более упрямого, замкнутого и непонятного, чем Оглобля. Работал он добросовестно, шел куда пошлют, но Лесник знал: если загорится кооперативная солома или будут отравлены семена, это дело рук Оглобли и никого другого. Все те двадцать лет, что миновали после кооперирования, Оглобля оставался все тем же, даже лицо его не изменилось. В глубине его взгляда Лесник угадывал убийства, кровь, саботажи, пожары, насаженные на кол головы, жестокость, месть, а Оглобля молча правил подводой, жал и молотил хлеб, носил мешки, окучивал кукурузу и собирал хлопок.
Лесник знал, что Оглобля в конце концов тоже убежит из села. У него оставался один-единственный, последний лозунг, и он приклеил его на ворота Оглобли. Отступив на шаг, снова прочел:
«Почему?»
Обернувшись, Лесник только тогда увидел, что кто-то срывает лозунги и рвет их в клочья. В ту же секунду он узнал Оглоблю. Взревев, Лесник отбросил в сторону банку с клеем и устремился к нему.
— Лозунги рвешь, гад, а?
Схватил его за горло. Село вдруг перевернулось, ноги Лесника повисли в воздухе, земля с силой ударила в плечо. Он почувствовал у себя на шее жилистые руки, ощутил возле самого уха прерывистое дыхание. В ноздри ударил чужой запах — запах чеснока, мужского пота и конской сбруи, запах долго тлевшей и вспыхнувшей наконец ненависти. Они уже катались, вцепившись друг в друга, по земле — в пыли и клочьях бумаги. То один, то другой оказывался сверху, они уже отпустили друг другу горло и теперь, хрипя и рыча, дубасили один другого. Раздавались бранные слова и проклятия — это вырывались наружу двадцать прошедших лет, слышались названия местностей и имена давно умерших или уехавших людей, но чаще всего дравшиеся поминали своих матерей.
Лесник почувствовал, как его кулак ушел под ребра Оглобли и в тот же миг ослеп. Из рассеченной брови хлынула кровь, охнув, он упал навзничь. Тяжелое тело Оглобли прижало его к земле. Мелькнула мысль — что это, конец? — а мозг лихорадочно искал в кровавом тумане слово и наконец нашел: Почему? Почему? Почему? Он уже проваливался куда-то, безразличный ко всему, как вдруг почувствовал, что тело Оглобли переместилось в сторону, а над головой снова открылось небо с яркими звездами. Глубоко вдохнув свежий ночной воздух, он собрал все силы и поднялся на ноги.
Оглобля тоже встал, но тут же упал, потом, с трудом приподнявшись, сел — так сидят дети в ожидании чего-то или кого-то. Здоровым глазом Лесник увидел лицо Оглобли — окровавленное и обезображенное, услышал его тяжелое дыхание и понял, что оба они живы. Злость его испарилась. Вытерев ладонью кровь, он глухо произнес:
— Почему?
— Не знаю, — прошептал Оглобля.
Оба замолчали. Они были ровесниками, у них была одинаковая молодость, но затем каждый пошел своим путем. Они шли-шли и наконец дошли до этой ночи.
— Лесник! — позвал Оглобля.
— Что?
— Помнишь, когда ты отстреливал собак?
— Помню.
— Я тогда еще попросил у тебя пистолет для моего Алишко, помнишь?
— Помню.
— Знаешь… знаешь, для чего я его попросил?
— Знаю.
— Зачем ты мне его дал, Лесник? — простонал Оглобля. — Разве тебе не было страшно?
— Было.
— И несмотря на это, ты мне его дал… а я вместо Алишко ведь тебя хотел убить!
Лесник стоял, шатаясь, одной рукой прижимая окровавленный глаз.
— Почему ты меня не убил? — крикнул он.
Оглобля поднялся — весь в крови, рубашка разорвана, на одной ноге нет ботинка. Качаясь, стал нащупывать ногой ботинок в пыли. Леснику вспомнилось, как однажды ночью, когда он пил в одиночестве в погребе, закрыв оконца мешками и прижав мешки для надежности кусками домашнего мыла, приехал на подводе Оглобля и сел с ним рядом. Тогда они вели такой же разговор и всегда будут его вести, и всегда это будет как впервой, потому что и Лесник не мог объяснить, почему дал ему пистолет, и Оглобля не мог ответить на вопрос — почему он его не убил. Лесник стоял, весь в пыли и крови, Оглобля ощупью искал ботинок, и тогда Лесник спросил себя: а что я здесь делаю? — и стыд ожег пламенем его щеки. Если бы была жива Мария, он бросился бы сейчас домой, рассказал бы ей все, и она бы его поняла. Но Марии нет в живых, дом пуст, лишь его шаги отдаются в этой пустоте. Как удержать здесь людей? Ему хотелось кричать в голос, но вместо этого он тихо позвал:
— Оглобля!